1993: элементы советского опыта. Разговоры с Михаилом Гефтером
Шрифт:
028
Эстетика языка Гегеля, мощь языка. Катастрофа русского речевого поведения перешла в политическую катастрофу. Язык Сталина и Бухарина Речевая размычка с современниками. Нужен другой язык.
Михаил Гефтер: В «Философии истории» Гегеля «Введение» – это все, прочее лишь иллюстрации. Только в ХХ веке эти же мысли можно было бы выразить и иным языком. Но языком Канта Гегель свою идею выразить не мог, языком французов нельзя – был пленник немецкого языкового гения. Такие тяжелые фразы, периоды. но и движение тяжких глыб несет свою прелесть. Эстетика грохота сталкивающихся глыб. Подлинно шекспировский текст, сходом лавины,
Глеб Павловский: Он искал язык предельной ясности для всего, с чем хотел работать.
Внутренне и я уже измучен своим языком, а не сутью этих трагедий. Поэтому подкрепляю себя текстами, контролирую себя ими. Сегодня не могут люди осмысленно говорить на том русском языке, которому их учили. Другого языка не знают, и катастрофа их речевого поведения перешла в политическую катастрофу.
Удивительным образом в обвале 1937 года только два человека оказались способными перейти на иной язык – Бухарин своего конца и Сталин. Некоторые реплики Сталина совершенно поразительны! Фантастика расправного сценария, где все, казалось, предрешено, но по обычаю, утвержденному революцией, палач с его жертвой говорят друг с другом на «ты», как товарищи. Я заболеваю, читая эти тексты4. Заболеваю.
Но ты как-то решаешь эти вопросы?
У себя в блокнотах я решаю их более или менее удовлетворяющим меня способом, но я же должен считаться с читателем. И я перевожу со своего на чужой язык. А Бухарин и Сталин даже в экстремальной ситуации не перешли на чужой язык! И начинается действо, которое я называю «диалогом судеб», где вступают в условные для себя роли палача и жертвы, хотя их следовало бы называть иначе.
И я, который не может это выразить, потому что стал внутренне полемичен к современности, не желающей говорить по-другому, чем говорит. Впервые в жизни у меня такая речевая размычка. Я еще могу говорить с людьми, но они мне стали тяжки. Не то чтобы при этом я поменял отношение к ним – тягостно отношение к себе среди них. «Что сказать» и «как говорить» поменялись местами.
Что именно тяжко – быть не собой в разговоре? Когда ты говоришь с другим, ты уже не ты?
Тяжко быть не собою. Но не в силу того, что я приспосабливаюсь, нет! Это внутренне накатила жизнь вторым или третьим кругом. Одним языком я говорил и писал до запрета Сектора5, потом стал писать иначе, и сейчас – третий язык. Язык – в некотором смысле вопрос существования всего человека.
Хотелось бы иметь право говорить, употребляя местоимение «мы», но я знаю, что употребляю его несколько ложным способом. Не спросив согласия тех, кто сегодня этим «мы» нечестно завладел. Вместе с тем по натуре мне противно говорить от первого лица.
029
Гефтер и его собеседник. Спор внутренней речи с наружной. Раздвоенность человека, феномен События. Интеллигенция – место появления и прекращения личностей Симон Кордонский, Антон Чехов. Два вида письма у Гефтера Работа Гефтера – реанимация прошлого в модусе «влиятельного воспоминания». Оправданность прошлого в его «завершенной неокончательности». Как перевести диалог в текст? «Все происходящее со мной предварительно». Оргия убийц памяти, сопротивление им.
Глеб Павловский: Чего ты все-таки от меня хотел бы? Не подумай, что этим я перекладываю какую-либо ответственность за себя.
Михаил Гефтер: Я просто рад тому, что ты со мной, мне это хорошо. Ты выступаешь в
нужной мне роли оппонента изнутри – это движет рассуждением, делая его более интересным. Потому что на любую вещь можно и даже нужно смотреть с некой иной точки зрения. И твоя точка мне не чужая. Она во мне присутствует, хотя присутствует как не вполне моя. Но она и не может стать вполне моей, тебе это надо допустить.Когда мы с тобой говорим, у меня идет внутренний мыслительный процесс. Мне кажется, что я все выговорил и теперь могу сам в себе разобраться, отталкиваясь от соединившихся впечатлений. В письменном жанре пора окончательно решиться на фрагмент. Хочу вернуться к своей пушкинской поре начала 80-х – к писанию фрагментов на языке, который близок и для меня достаточен.
Пребывать в постоянной внутренней нерешительности – моя форма косности.
Потому ты ее стесняешься показывать? Это очень понятно.
Твои утешительные жесты, думаю, лишние.
Я сам себя никак не могу утешить. Других умею, а себя не могу почему-то. Себя трудно утешить. Что-то толкает нас к постоянной раздвоенности, при которой человек боится себе подобных. Вместе с тем проникнут сознанием существенной связи с ними.
Некое свойство человека в минуту страшного разлома вышло на свет в виде События. Едва разлом приоткрывается снова, на время События проступает фигура, именуемая личностью. Потом исчезает, отпластовывая культурой некое содержание. Культура – фиксация вспышек События интервалов, где заявляет о себе личность, чтобы, тут же погибнув, уйти и очистить мир. А в культуре нечто остается, добавляется и передается.
Симон (Кордонский) – здравый наблюдатель, хотя его манеры писания я не выношу. Тона докладных записок, в котором он почему-то пишет. Его примеры передают в карикатурной форме вещи довольно самоочевидные, но забавные. Зато относительно интеллигенции у него подмечено очень, очень верно. Интеллигенция, по крайней мере в русском ее варианте, – это место появления и прекращения личностей.
Чехов говорил о том, как хочет найти личность деятеля и не обнаруживает ее. Как все в русском человеке нестойко, непрочно и неприложимо к делу. А он очень ценил дело, этот странный писатель. Даже когда стал писать самые сильные вещи, наряду с ними отписывался барахлом и лишь к концу жизни, как в Мелихове6, осел, писал только настоящее.
Мне о себе неудобно писать. А говорить могу, интонация скрашивает нескромность. Надо форму найти. Можно наговорить на телекассету, даже название придумал – «Я был историком»7. Жизнь тому назад!
Я в такой форме, что интонационно все могу передать. А перевод интонации на письмо для меня чересчур сложен.
Да, я страдаю, видя, как в тексте теряется твоя интонация. Твое письмо иероглифично, а иероглиф интонацию не передает. Есть ритмика, но она не интонационная.
Не будучи способен адекватно перенести интонацию в письме, я ищу выход в иероглифичности. Это же вообще не я придумал, натура ищет. Как я не могу творить иначе, чем говорю, так не могу и писать иначе.
Не скажи. У тебя есть свое линейное письмо «А» и письмо «Б»8. Письмо «Б» – это записочки в две строки на обрывках бумаги. Они страшно интонационны. Но, начиная их разворачивать, ты переходишь на письмо «А», иератическое, и священнодействуешь. В том письме надо достроить Вавилонскую башню, а достроить ее нельзя в принципе, и вот мучение твое. Затем обрыв текста, и ты замолкаешь. Когда надоест жить молча, переходишь к болтовне вроде нашей.