А ты гори, звезда
Шрифт:
— Последняя грань еще не перейдена! — воскликнул Гапон. — Если можно без крови, зачем кровь проливать? Прежде чем дверь взламывать, следует в нее постучаться. Если не откроют, тогда уж…
— Пока будете стучаться, собак могут спустить, — заметил Горький. — И тогда взломать дверь уже не удастся. А за дверью давно ведь известно, кто сидит. И что в руке своей держит.
— Почитайте все же, Алексей Максимович!
Горький неохотно взял, почитал, поморщился.
— Сердца рабочих это, отче Георгий, растрогает. Но сердца власть имущих каменные. Не молить — требовать надо. И кому на выгоду народное шествие? Петицию и по почте можно послать.
И опять Гапон кроил, перекраивал бумагу, однако твердо решив для себя: народ ко дворцу царскому он непременно
Люди волновались, люди жаждали действия. Гапон понимал: скоро речи будоражащие, поднимающие дух иссякнут, и тогда наступит усталость, безверие.
А тем временем начали появляться листовки Петербургского комитета социал-демократов. Они прямо призывали к вооруженному восстанию, к решительной борьбе с самодержавием: «Не просить царя и даже не требовать от него, не унижаться перед нашим заклятым врагом, а сбросить его с престола, — читал Гапон. — Освобождение рабочих может быть делом только самих рабочих, ни от попов, ни от царей вы свободы не дождетесь…»
Он негодовал. Его крупная ставка в рискованной игре могла быть потеряна начисто. Сталкиваясь на собраниях с представителями революционных партий, Гапон умолял:
— Господа, не мешайте!
Один из них — Гапону запомнились опущенные рыжеватые усы и фамилия Варварин — сурово отрезал:
— Это вы, господин Гапон, не мешайте нам! Вы мешаете народу добиваться свободы. Уводите его от борьбы.
— А листовки ваши я приказал сжигать, — побелев от гнева, сказал Гапон. — И если станут бить вас рабочие, удержать их я не смогу. И не буду удерживать.
В крещенский сочельник руководители «Собрания» стали читать петицию во всех отделах. Читали посменно. В зал битком набьется народ, послушают, добавят новые пункты, проголосуют и уступают место другим. Так беспрестанно — днем и ночью — трое суток подряд.
При свете фонаря, взобравшись на опрокинутую бочку у Нарвских ворот, где собралось особенно много людей, Гапон сам читал петицию. В тихом морозном воздухе далеко разносился его голос, крепкий, но уже с хрипотцой от усталости:
— Государь! Мы, рабочие Санкт-Петербурга, наши жены, дети и беспомощные старцы родители, — внятно, выделяя каждое слово, читал Гапон, — пришли к тебе, государь, искать правды и защиты. Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильным трудом, над нами надругаются, в нас не признают людей, к нам относятся как к рабам, которые должны терпеть свою горькую участь и молчать. Мы и терпели. Но нас толкают все дальше в омут нищеты, бесправия и невежества; нас душит деспотизм и произвол, и мы задыхаемся. Нет больше сил, государь! Настал предел терпению. Для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук…
И глухими перекатными стонами отзывалась ночь. Гапону казалось, что в звездном сиянии он поднялся высоко-высоко и плывет над землей, рассказывая, как ангел Судного дня, о злодеяниях хозяев. Он делал короткие паузы, чтобы людям острее вошло в сознание описание всех тех несправедливостей, которым они подвергаются. Закончив этот раздел петиции, он стал читать энергичнее, тверже.
— …Всякого из нас, кто осмелится поднять голос в защиту интересов рабочего класса и народа, бросают в тюрьму, отправляют в ссылку, карают как за преступление — за доброе сердце, за отзывчивую душу. Пожалеть рабочего, бесправного, измученного человека — значит совершить тяжелое преступление. Государь, разве это согласно с божескими законами, милостью которых ты царствуешь? — И легкий озноб от ощущения резкости своих слов пробегал у него по спине. — Не лучше ли умереть, умереть всем нам, трудящимся людям всей России? Пусть живут и наслаждаются капиталисты и чиновники. Вот что стоит перед нами, государь!
Глухие
стоны стали переходить в сдержанный ропот. Вот-вот могут вырваться вскрики протеста. Но не к восстанию же он призывает народ, как этого хотят добиться господа социал-демократы. Он отметил про себя, что именно с этого места петиция обретает желанный тон.— …Тут, у дворца твоего, мы ищем последнего спасения. Не откажи в помощи твоему народу, выведи его из могилы бесправия, нищеты и невежества, дай ему возможность самому вершить свою судьбу, сбрось с него невыносимый гнет чиновников.
Гапон видел себя со стороны в длинной распахнутой шубе, с серебряным крестом на груди, взблескивающим в лучах фонаря. К этому кресту прикованы сейчас взгляды всех людей. И может быть, им сейчас рисуется в сознании Христос, восходящий на Голгофу.
— …Взгляни без гнева внимательно на наши просьбы, — они направлены не ко злу, а к добру, как для нас, так и для тебя, государь. Не дерзость в нас говорит, а сознание необходимости выхода из невыносимого для всех положения…
Он помедлил немного и стал перечислять просьбы, обращенные к государю. Созвать народное представительство от всех сословий, избрать учредительное собрание — «главный и единственный пластырь для наших больших ран», затем свобода и неприкосновенность личности, свобода слова, печати и совести, всеобщее бесплатное образование, равенство всех перед законом, прогрессивный подоходный налог, отмена выкупных платежей для крестьян, прекращение войны, отмена фабричной инспекции, свобода союзов и стачек, восьмичасовой рабочий день, отмена сверхурочных работ, участие рабочих в выработке страховых законопроектов, немедленная амнистия политическим заключенным.
Он называл пункт за пунктом, и дружным, гулким эхом на каждый из них отзывалась темная площадь:
— Принимаем!
Гапон внутренне ликовал. Потому что все эти фантастически высокие требования, предъявляемые к правительству, в умах слушающих его рабочих представлялись уже как некий вполне реальный дар, который он, Гапон, приносит народу. И потому еще он особенно ликовал, что программа реформ, испрашиваемых в мирной петиции государю, полностью перекрывала программу борьбы, объявленной социал-демократами. Они, казалось Гапону, теперь переставали быть опасными соперниками. Зачем рабочим примыкать к революционерам, вооружаться и силой в тяжелой, быть может, кровавой борьбе свергать существующий строй, если все, чего они добиваются, будет с готовностью отдано росчерком царского пера на высочайшем манифесте как знак единения государя-самодержца со своим народом.
Он заканчивал чтение голосом, полным достоинства и глубокой скорби:
— Вот, государь, наши главные нужды, с которыми мы и пришли к тебе. Повели и поклянись исполнить их, и ты сделаешь Россию и счастливой и славной, а имя твое запечатлится в сердцах наших и наших потомков на вечные времена, а не повелишь… — Голос Гапона оборвался. Подавляя новый прилив охватившей его нервной дрожи, он вскрикнул: — …а не повелишь — мы умрем здесь, на этой площади перед твоим дворцом! Нам некуда дальше идти и незачем. У нас только два пути: или к свободе и счастью, или в могилу. Укажи, государь, любой из них. Мы пойдем по нему беспрекословно, хотя бы это и был путь смерти. — Тяжелый вздох пронесся по темной площади. Гапон уже не глядел в бумагу, говорил по памяти: — Пусть наша жизнь будет жертвой для исстрадавшейся России. Нам не жалко этой жертвы, мы охотно приносим ее.
Яркий, сильный фонарь теперь освещал только лицо Гапона, резко очерченное и словно вырубленное из куска известняка, столь мертвенно-бледным казалось оно в окружающей все ночной темноте. Он прислушивался, как бы по дыханию толпы пытаясь определить, сколько же человек собралось здесь на площади и примыкающих к ней улицах. Все путиловцы? Все жители этого района? Весь Петербург? Вся Россия? Вот он собрал вокруг себя море народное. Поведет рукой направо — пойдут направо. Скажет: идите налево — налево пойдут. Отпустит с миром по домам — и мирно разойдутся. Власть его над людьми сейчас безгранична.