А. Г. Орлов-Чесменский
Шрифт:
— Алексей Григорьевич… Повременить вели… недосуг мне…
— Братец! Гриша…
— Зовет кто?
— Братец, неужтр не узнал?
— Братец…
— Алеша я, братец, да погляди ж ты на меня.
— Братед… Пойти графинюшку упредить, чтобы убралась. Не любит неубранной к гостям выходить. Сейчас упредить…
— Гришенька!
— Гости собираться начинают. Филимон, слышишь? Гости.
— Ваше сиятельство, да вы графа за ручки возьмите, к себе поверните. Может, тогда и увидит. Тихонечко только, не испужать бы.
— Ты, Алеша? А все тебя ждал. К Катеньке пойдем. Давненько
— Может, тут присядем, братец. Поговорим.
— Чего же тут, на проходе-то. Мы к Катеньке пойдем. Вот только запамятовал я, где покои-то графинюшкины. Экой бестолковый! Сюда ли, туда ли?
— Не беспокой себя, Гриша. Филимон все что надо сделает. Все найдет.
— Найдет, говоришь. Не найдет, Алеша. Господи, что же это я! Катенька-то наша, графинюшка… Слыхал, братец, не вернулась. Не захотела. Как просил Христом Богом, не оставляла бы меня одного. Улыбнулась так еле-еле, головкой покачала, и нет ее. Нету, братец. Один я, как перст.
— Какие слова-то тебе, братец, сказать?
— Нету таких слов, Алеша, и быть не может. Ушла Катенька.
— Братец, чем так душу-то себе бередить, может, поехал бы ко мне в Остров. Или к нашему Владимиру Григорьевичу в Отрадное. К нему-то подале, а ко мне рукой подать. Мы бы и расставаться с тобой не стали, помнишь, как в Кенигсберге. Плохо ли?
— Нет уж, здесь, останусь. С ней, с голубкой моей. Слышь, фортепианы отозвались. Не она ли, не Катерина Николаевна ли?
МОСКВА
Дворец В. Г. Орлова
И. Г. Орлов, В. Г. Орлов, А. Г. Орлов
— Был, старинушка, у Гриши?
— Был. Вчерась, сразу по приезде, и сегодня с раннего утра.
— Как нашел его? Тебе виднее, мы-то с Владимиром Григорьевичем чуть не каждый день его видим.
— Обмануть бы себя хотелось, да что уж — плох наш богатырь. Совсем плох.
— То, что в разуме помутился, лекари говорят и пройти может, успокоиться. Время нужно.
— Не о том я, Владимир, что бредит. Оно и впрямь, случается, проходит. Другое — сдавать Гриша начал.
— Постарел, на твой глаз?
— Ему до пятидесяти уж совсем недалеко, известно, не молодость. Только он вроде как от жизни отвернулся. В себя глядеть стал. Как древний старец какой. Узнал он меня сразу. Про графинюшку рассказывать стал. Заплакал. А потом как отрезало: не видит, не слышит, интересу ни к чему не имеет. Долго я с ним просидел, по саду походил. Вдруг он на меня ясно-ясно так поглядел: «Не трать на меня сил, старинушка. Не стану я без Кати жить. Бог не приберет, сам уйду. Не стану муку такую терпеть». У меня сердце зашлось. А он пошел так по аллее — не оглянулся. Я было за ним, а он все шагу прибавляет, видно, сердится.
— Может, со временем обойдется. Лейб-медика бы позвать.
— Да ты что, Владимир Григорьевич, в себе ли? Не о том речь, что от Роджерсона всегда-то проку мало было. Зачем дворцу такую радость дарить? Наша Анна Степановна и так передавала, больно государыня Гришей интересовалась. Как весть о кончине графинюшки дошла, чуть в ладони не захлопала. Как же это, мол, наш красавец любви своей лишился. Чего же это гнилое деревце
себе согнул?— Полно, Алеша, когда все было. Поди, уж быльем поросло. С чего государыне Грише зла желать.
— Зря споришь, Владимир Григорьевич. Брата не слушаешь, старинушку вашего послушай. Какие там чувства были, одному Господу Богу известно, а ревность — она, братец, два века живет.
— Так ведь не пустует государынина постеля.
— Не пустует, да и память не стареет. Хоть государыня сама в те поры Грише ашпит дала, только сам наш Григорий Григорьевич в апшиде том не без вины был. Слухи пошли, что кузиной заинтересовался, к государыне поравнодушней стал.
— Побойся Бога, старинушка, Катеньке-то тогда сколько лет было — былиночка малая.
— А что ж думаешь, Григорий Григорьевич к былиночке приглядываться стал, а государыня и не заметила? Когда со мной об апшиде договаривалась, видал бы, все лицо в алых пятнах, руки так и летают, глаза блестят — то ли от неудовольствия, то ли от слезы непрошеной.
— Сама же за Васильчиковым потянулась.
— Кто спорит, да ведь баба бабе рознь. Иной одного мужика на всю жизнь с лихвой хватает. А другая — с одним в любви пребывает, а с десятью на стороне махается. И хочешь знать, ни одного не упустит, всех разом сторожит.
— Пусть так, да ведь Гриша как согласия добивался. Обманом его из Петербурга выманила, обманом в Ревель заслала.
— Что ж скажешь, за ним не следила?
— Что ни говори, свадьбу чин чинарем справила. Сама невесту убирала. На подарки денег не жалела.
— Тут уж жалеть нельзя было — каждым рублем Грише доказывала, сколько потерял, чего лишился.
— Катеньке портрет свой богатейший в бриллиантах дала.
— А не выдержала. За ради Бога меня просила Грише сказать, чтоб немедля из России выезжал. То ли за себя поручиться не могла, то ли горечь задушила. Ты-то что молчишь, Алеша? Не хуже моего государыню знаешь, а может, получше Гришиного.
— Мое дело особое. Тут для нее одна моя вина.
— А была и ее?
— Врать не хочу: не было. Как пришел, так ушел. Грише дорогу переходить не стал. Ему-то она дорога была, а мне…
— Ладно, чего исповедь задним числом держать. О другом я подумал, Алексей Григорьевич. Не пора ли тебе семейством обзавестись? Тоже не мальчик, не век же тебе с чужими женами махаться. Надо бы свою боярыню в дому иметь, деток завести.
— А ведь и впрямь, братец, сколько тебе казаковать в чистом поле. Не поискать ли нам тебе парочку?
— Нужды нет. Есть одна на примете. Пожалуй, если уж семейством обзаводиться, только с ней.
— Выходит, братец, давно думаешь, а с нами словечком не обмолвишься.
— Чего раньше времени впустую воду молоть, не обессудьте.
— Дело твое, да и для нас, сам знаешь, не чужое. Может, раскроешь секрет-то.
— Отчего не раскрыть. Так болезнь Гришина душу растревожила, что уж таиться охоты нет. Дочка Лопухина Николая Александровича.
— Погоди, погоди, Алексей Григорьевич, это выходит родная племянница пассии твоей Екатерины Алексеевны Демидовой? И супруга Николая Александровича, и она из одного семейства Жеребцовых, сестры родные.