Аксиомы религиозного опыта
Шрифт:
Есть храмы, построенные блаженной мечтой о неосуществимой на земле праведности, о ее царственном покое и неомрачаемом свете (таковы некоторые пагоды в Пагане, Бирма [166] ).
Храмы огнепоклонников строились из жажды света, как бы светопроливающими, всеоткрытыми и отовсюду видными. [167]
Мусульманский храм символизирует своим великим куполом единого Бога (Алла иль Алла) и своим минаретом – его пророка (Магометассул Алла); и обычно линии его просты, как его мораль, властны, как его вера, изящно-повторны, как стиль Корана.
166
См. у Nawrath. Построена в 1100 году. Табл. 48 и 54.
167
См. Histoire de l’art dans l’Antiquit'e. V. Perse. Grav. 396. Nackh-i-Roustem. 406. Firouz-Abade.
Понятно, о чем призваны петь в молчании христианские храмы.
Православные храмы говорят о благостном упокоении в любви, о царственном смирении,
168
Храм Св. Мартина в Мюнстермайфельде (Рейн. Р. О. Rave. Romanische Baukunst, № 35); храм в Маурсмюнстере (Эльзас. Deutsche Dome, № 39); храм Св. Квирина в Нейссе (Рейн. Там же, 49).
169
Например, храм Св. Патрокла в Сеете (Герм.; Deutsche Dome № 24); собор в Ульме (там же, 107); собор в Берне (Швейцария. Там же, № 111); собор в Кутансе (Нормандия). Таков дух готики.
170
Например, собор в Кельне (Deutsche Dome, № 68); цистерцианский храм в Пельплине (там же, 97); собор в Альби (Франция).
171
Собор в Милане; соборы в Страсбурге (Deutsche Dome, № 72); собор в Регенсбурге (там же, 79) и собор Богоматери в Париже.
172
Храм Петра в Риме.
Так, каждое исповедание дарует верующим свое богосозерцание в образе своих храмов. Религия страха, религия фантазии, религия морали, религия борьбы, религия любви, религия власти – строят разные храмы. Но каждый из них остается, по самому смыслу своему – дверью к Богу; здесь как бы вход и доступ к Нему; здесь пребывание с Ним, а для того, кто умеет молиться – пребывание в «Нем»: место единения с Ним, место «Богу служения». Эта дверь должна быть всегда открыта для всякого ищущего; вот почему многие храмы не запираются почти никогда. Человек должен всегда иметь здесь свое прибежище, и в древности это прибежище могло спасти даже преступника. Храм есть сразу молитвенное уединилище, где человеку дается возможность внутренно сосредоточиться и возжечь лампаду своего духа; и в то же время это есть место, где множество верующих людей находит свое внешнее средоточие, соединяясь друг с другом в молитве ради совокупного единения с Богом. Это место божественного достоинства и небесного ранга, место чтения, слова, научения, место святыни, таинства и чуда. Вот откуда у людей потребность – ставить храм на видном месте как вечный призыв; осуществлять этот призыв колокольным благовестом, способным выражать все основные человечески-религиозные чувства; и придавать храму религиозно-выразительную архитектурную форму. Эта форма есть безмолвное исповедание: так – мы видим Бога; так осуществляем церковное единение: так очищаем, углубляем и возносим личную душу. И вместе с тем она есть призыв: «люди! так объединяйтесь, так молитесь, так возрастайте, преображайтесь и возноситесь!»…
3
Все это означает, что потребность символически изобразить Бога просыпается в человеческой душе с самого начала, с того момента, как он пытается уйти духом от повседневной жизни, от тесноты, пошлости и смрада своего жилища, в таинственную пещеру, под тень старого дуба или же прямо создать «обитель» своему Богу… Тем естественнее, тем понятнее эта потребность, когда он пытается вообразить и изобразить самого Бога, обитающего в этой обители. И тогда перед ним встают те же самые затруднения, с которыми он борется в религиозной архитектуре, – но теперь уже в скульптуре и живописи.
Я не могу пересказать здесь историю этой борьбы религиозного человечества за верное богоизображение, ни в языческом мире, ни в христианском. Но актологически осветить сущность этой борьбы необходимо.
Есть две возможности: или исключить чувственное воображение из религии, или включить его в строение религиозного акта. Исключение есть дело трудное, насильственное и опустошительное. Это дело трудное, потому что огромное большинство людей почти неспособно к отрешенному нечувственному созерцанию, которое дается лишь избранным натурам и требует долгого упражнения и особой душевно-духовной дифференциации; большинство людей
нуждается в чувственном воображении и изображении для того, чтобы хотя через него узреть нечувственное. – Это дело насильственное, потому что запрещение скульптурных и живописных изображений в религии остается внешней «отменой», нисколько не считающейся с религиозной способностью и потребностью человека: новый отрешенный религиозный акт нельзя предписывать и навязывать, как это пытались сделать императоры-иконоборцы во главе с Львом Исавром и Карлом Великим. – Это дело опустошительное, потому что отказ от чувственного воображения в религии сразу – нарушает жизненную цельность религиозного акта и лишает религиозное чувство всего того богатства, всей той художественной глубины и всей той духовной выразительности, которые присущи подлинному искусству. А между тем религия, с одной стороны, требует жизненной цельности и не мирится с произвольно-доктринерским рассечением человеческого существа: она ищет и объемлет всего человека – и чувствующего, и мыслящего, и созерцающего, и изволяющего, и действующего. С другой стороны, именно человеческому чувствилищу («сердцу») свойственна жажда узреть любимое, созерцать веруемое, и если невозможно созерцать Бога «выну» и «воочию», то зреть Его символически или хотя бы аллегорически, наподобие того, как духовно-прозорливый человек зрит его в природном естестве.Пока человек имеет тело и живет на земле, ему невозможно обойтись без чувственных состояний, проявлений и образов. – Правда, от минимума пищи, слов, восприятий, движений и представлений чувственный облик личной жизни оскудевает, но это не освобождает человека от протяженной жизни в пространстве. Поэтому задача состоит не в том, чтобы отнять у духа эту жизнь как «непригодную» или «унизительную», или грешную, а в том, чтобы творчески прожечь ее духом, включить ее в религиозный акт и подчинить ее веянию божественной Благодати. А это значит – посильно и даже сверхсильно искать изображения, или отображения, или хотя бы аллегорического знаменования Бога в чувственных образах.
В этом человеку, конечно, приходится считаться с затруднениями «апофатического» характера: ибо если Господь в своей сущей предметной самосути непознаваем, незрим, невыразим и неописуем, то как же можно найти чувственные образы, способные Его выразить и изобразить? Таких чувственных образов, по-видимому, нет и быть не может. Но «иконотворчество» и не ставит себе таких задач ни в архитектуре, ни в скульптуре, ни в живописи: дело не в том, чтобы чувственно вообразить и адекватно изобразить сущую таинственную самосуть Божию, недоступную человеку, но в том, чтобы, постигнув сердцем луч Его совершенства, прожечь этим лучом чувственный образ (человека или природной вещи) так, чтобы у взирающего на этот образ сердце через зрение и воображение загорелось этим самым лучом Божьего совершенства и вознеслось в этом огне к непостижимой Самосути. Бога нельзя показать чувственно, но опыт божественного можно возжечь в сердцах через чувственный образ. И если всякое художественное искусство призвано к этому и добивается этого, то «иконотворчество» усваивает себе эту задачу художественного искусства, исходя из той глубины религиозного опыта, в которой живет сущее Откровение. А эту религиозную глубину указует людям Церковь.
Это означает, что включение чувственного воображения в религиозный акт отнюдь не делает «фантазию» самостоятельным и руководящим началом в религии и не развязывает ее к беспредметному произволу: религиозное воображение призвано не творить чувственную химеру из страха или из вожделения, как это мы видим в Индии и в семитических религиях Ближней Азии; напротив, оно остается предметно подчиненным более глубоким показаниям религиозного опыта – сердцу и его созерцанию, церковному догмату и каноническому указанию. Иконо-творящее воображение призвано увидеть верное – сердечным нечувственным созерцанием и найти для нечувственно-узренного художественно-точный и церковно-приемлемый чувственный образ Бога или божественного в человеке (изображение святых).
Этот найденный и закрепленный образ отнюдь не посягает на предметность «портретного» характера: «вот таков зримый образ Бога, таков сущий Господь на самом деле»; или же – «вот точно таково было историческое обличие Иисуса Христа, Девы Марии и поименованных святых». Икона говорит совсем иное: «дошедший до нас по церковному Преданию лик Спасителя, воспринятый из Евангелия нечувственным созерцанием сердца, может быть художественно изображен в таком обличии; взирай на него и возносись сердцем к нечувственному созерцанию Духа Христова». Подобное же надо выговорить об иконе Богоматери. В том же понимании осмысливается иконописание ангелов и святых (апостолов – по Евангелию и по преданию, святых – по житиям и по преданию).
Надо в особенности признать, что «все запреты» апофатического богословия не могут быть применены к начертанию образа Иисуса Христа: в Нем Божество стало «плотию», т. е. реально приняло человеческое обличие и стало художественно изобразимым. Иначе – в изображении Отца и Духа Святого, где чувственное воображение осуждено бороться и изнемогать, встречаясь с великими трудностями онтологического и образного характера; но в изображении Сына Божия эти трудности уступают место затруднениям религиозно-художественного и исторического рода. В Лице Спасителя – Бог даровал людям радость «во плоти зрения» и художественной изобразимости; и странно было бы, если бы люди из самомнения или из-за духовной слепоты отказались от этой радости. В этом отношении классическое обоснование иконописи, изложенное у Иоанна Дамаскина, остается через все века непоколебимым и неопровержимым.
При этом мы можем психологически понять людей другого исповедания, которые не знают иконы и не понимают ее значения: их «христианство» живет (если оно вообще живет) волевым и умственным актом; оно ушло от сердечного созерцания; и конкретный, т. е. художественно-проникновенный, спиритуализм православия чужд их религиозности… Они устранили воображение из религии, и их обхождение с внешним миром пространственных вещей стало безрелигиозным (а именно экспериментально наблюдающим и утилитарно техническим). И вследствие этого икона кажется им разновидностью «идола».