Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Александр Островский
Шрифт:

Островский в думах своих так сживался с Мининым, со строем его мыслей и чувств, что забывал об окружающем, помыслы и видения героя, казалось, передавались ему самому. Он испытывал нечто схожее с тем, что пережил Минин ночью, сам не знавший, спал он или не спал, когда «образница вся облилася светом», и он услышал голос Сергия Радонежского: «Кузьма! Иди спасать Москву» — и, вскочив от ложа, увидел чуть брезжущий рассвет.

Соборный благовест волной несется,

Ночная темь колышется от звона.

Оконницы чуть слышно дребезжат,

Лампадки, догорая, чуть трепещут

Неясным блеском, и святые лики

То озарялися, то померкали,

И только разливалось по покоям Благоуханье.

И слова, казалось, лились свободно, как тот благовест, переливались в образы, в мерцающие лики — такова удивительная пластика этой сцены.

Каждый из нас может остановиться на одном каком-нибудь воспоминании, одном моменте своей жизни и может уйти в него, открыть в нем столько заветного, дорогого для себя, столько значения, оттенков, внутреннего смысла, что одним этим

можно было бы богато жить… если бы это не вытеснялось, не забивалось, не притуплялось массой других таких же впечатлений, залегающих в нас. Столько богатства слеживается в нас, засыпает психически, так и не раскрыв нам свой потенциал, свое содержание и свою эмоциональную заразительность. И можно только поражаться, сколько таится неразбуженного в нашем внутреннем опыте, какие имманентные силы, какие резервы чувства могли бы прийти в движение. Так в истории: погружение художника в какое-нибудь историческое событие открывает ему такое богатство бытия, что, кажется, жизни не хватит, чтобы исчерпать его, а ведь это всего только одно событие в потоке других событий. И можно вообразить себе, как психологически обогатили Островского Минин, события того, далекого прошлого.

И во второй пьесе — «Воевода» («Сон на Волге»), — опубликованный три года спустя после «Минина» — в 1865 году, время действия — тот же XVII век, но это уже другой мир, другие типы. Воевода Шалыгин «задуровал на воеводстве», посадским чинит утесненье, многим от его неправды, насильства и поборов житья не стало. Богатого посадского Дубровина он бросил в тюрьму, чтоб без помехи отнять у него красавицу жену. Сбежавший из тюрьмы Дубровин ушел в бор сырой, «загулял» с разбойниками, дожидаясь часа, когда может отмстить воеводе за обиду и вернуться в посад. Такова сюжетная история этой пьесы, названной автором комедией при, казалось бы, явной драматичности событий. Более «веселое» определение пьесы вытекало, видимо, из поэтической целостности замысла.

Как и при создании «Минина», как и при работе над другими историческими пьесами, Островский основательно изучал источники, углубленно вникал в них. Но великий художник в нем подчинял себе историка, оживотворял факты, почерпнутые из разного рода юридических актов, документов, грамот, облекал их в плоть образов и живых картин. Художник-реалист постоянно оставался верным духу времени, правде характеров. Ведь искус мелодрамы был уже в самой, не новой в литературе, ситуации: от обиды сильного притеснителя добрый молодец уходит в лес, вскоре разносится молва, что появился разбойник и наводит ужас на проезжих, на богатых, оказывается, что этот разбойник и тот молодец — одно и то же лицо, надо ждать расплаты от него притеснителю. И у Островского сбежавший из тюрьмы воеводы Роман Дубровин разносит о себе молву как о разбойнике Худояре, он не грабит людей, а следит за своим обидчиком, чтобы выбрать удобное время и явиться к нему с расплатой, приходит ночью к дому воеводы, чтобы увидеть и вызволить свою любимую жену, томящуюся в неволе. Но нет трафарета для художника, которому ведомы тайны человеческого сердца, и та же встреча «разбойника» с женой после двух лет разлуки так трогательно-правдива, как это может быть только в жизни. Молодая женщина плачет, припав к груди любимого мужа, спрашивает, где он был, и вдруг обращает внимание на его сорочку:

Суровая какая!

Такие ли я шила! Ишь-ты, ворот

Не вышитый. А я, бывало, шелком

И рукава, и ворот изошью.

Впоследствии один из авторов воспоминаний об Островском расскажет, как его поразило это замечание жены о невышитом вороте рубашки и как он не утерпел и шепнул Островскому на ухо во время репетиции «Воеводы»:

«— Какая прелестная, поэтическая подробность!

— Мы, батюшка, не поэты, — шепнул в ответ Островский. — Простые русские люди; про рубашки говорим. Какая тут поэзия!»

Но в этой «рубашке», в подобной «обыденности» подробностей, передающих правду чувства, и заключена высшая поэзия, какая только может быть в искусстве, — поэзия жизни, и она разлита, благоухает в творениях Островского.

Роман Дубровин потому и живое лицо, что он показан в полноте бытовых и духовных связей, которыми жила Древняя Русь. В лесу, среди гор и оврагов, с виднеющимися сквозь чащу стенами монастыря происходит встреча Дубровина-Худояра с пустынником. Сцену открывает пение нищими «космического» стиха о Голубиной книге, широко распространенного в старинное время и часто исполнявшегося каликами перехожими. Отчего начался белый свет, отчего началось солнце красное, отчего начались звезды чистые, зори светлые? Отчего началось, откуда взялась вся эта красота вселенной, умиляющая душу? Сколько раз, как и эти поющие духовный стих нищие, задавался за свою долгую жизнь и пустынник теми же вопросами, и они вносили умиротворение, гармонию в его душу, знавшую и борение страстей, и радости, и печали. К концу идет его земной путь, недолог день, когда убогий брат, зайдя к его пещере, на оклик не услышит ответа. И честно похоронят его, и никто не будет знать, что видел он и любил:

Но все, что видел я, что сам содеял,

Что я любил, что я покинул в мире,

Со мной в могиле быльем порастет.

Глубоко просветлен его взгляд, кроткий, видящий насквозь человека; благодатным покоем веет от старца. Эта очистившаяся от страстей душа, живущая созерцанием уже иного мира, встречается с душой мятущейся, уязвленной насильством, неправым судом. Старец велит ему бросить грешное дело, зовет его жить с ним в пещере.

Мне жаль тебя! Мы оба беглецы.

Ты

злом за зло, обидой за обиду

Греховному и суетному миру

Воздать желаешь; я молюсь о нем.

«Сердце ретивое» Дубровина-Худояра занимается обидой и злом, он еще не готов покаяться, у него «в миру есть счеты», исповедь его горяча, он дает обет старцу, как только сядет опять в посаде, прийти к нему за благословением. В короткой сценке дан целый мир древнерусской жизни в отношении ее к духовному идеалу.

Волжские впечатления нахлынули на поэта, когда он писал своего «Воеводу» — ведь действие пьесы происходит «в большом городе на Волге». У художника ничего не пропадает даром, все ждет своего срока, чтобы, когда-то замеченное, прочувствованное, возвратилось художественным словом; пришел свой час — и услышанная восемь лет назад во время путешествия по Волге песня деревенской женщины над зыбкой отозвалась в «Воеводе» колыбельной песнью старухи; тогда же увиденные пляски ожили в разгульных играх; запомнившаяся своей оригинальностью архитектура старинных волжских городов отпечатлелась в тереме с переходами, по которым воевода преследует свою жертву. Песни не умолкают в пьесе — песни сенных девушек, жены, дочери, слуг посадского, удалого молодца есаула, наладившего гусли челядинца, богатого дворянина, духовные песни нищих, песня гребцов о Волге. Вплетаются в разговоры легенды о разбойнике Кудеяре, сказки, загадки и пословицы. Живописуются народные игры, представления, обряды. И все это не экзотическое украшение, не внешний фон для дейст-вия пьесы, а тот действительный поэтический мир, в котором живут герои, люди XVII века, с которым органично связаны их психология, образ мыслей.

Какое чудо, когда рассказывающая сказку боярышне мамка Недвига задремывает и видит вышедшего из двери Домового с фонарем, настолько живого, зачаровывающего своей непередаваемо поэтической речью, что в самом деле не разобрать, во сне ли, наяву ли все это! В своих подробностях (даже в том, как сшибает Домовой со старухи шлык, то есть чепец) — это фантастическое существо неотделимо от быта, от мыслей, представлений мамки. Сцена эта наполнена и другим художественным смыслом: Домовой объясняет счастливые перемены в жизни молодой хозяйки терема, которую ожидает не постылое замужество за стариком воеводой, а «радость с милым дружком». Это фантазия, сливающаяся с действительностью, переходящая в нее, в действие пьесы. То же самое — сон воеводы, увиденный им во сне московский боярский суд, на котором разбирают челобитье на его, воеводино, самоуправство, — приобретает реальность происшедшего на самом деле события, имевшего свои последствия для воеводы (его снимают с воеводства). И совсем поразительно в том же сне воеводы, с каким размахом авторской творческой фантазии народная игра подгулявших удальцов в «Лодку» превращается в действительный выезд их ладьи в Волгу: на наших глазах исчезают сени, где на полу играют в любимое представление герои (которым «простору нет в избе, гулять охота») и, словно по мановению чудесной силы, переносятся на простор, оказываются на середине Волги, в настоящей лодке и с песней плывут, зорко всматриваясь вперед.

Народно-поэтический, фантастический сказочный мир «Воеводы» неповторим в обаянии своем. Непостоянный в отношении к Островскому, чаще несправедливо придирчивый и пристрастный в своих оценках его пьес, Тургенев на этот раз не удержался от восторженной похвалы и писал: «Воевода» Островского меня привел в умиление. Эдаким славным, вкусным, чистым русским языком никто не писал до него!.. Какая местами пахучая, как наша русская роща летом, поэзия! Хоть бы в удивительной сцене «Домового». Ах, мастер, мастер этот бородач! Ему и книги в руки… Сильно он расшевелил во мне литературную жилу». Эта поэтичность, лиричность фантастики выступает как достояние народной жизни, как красота ее быта, как ее духовное богатство. Грандиозная картина русской жизни XVII века развертывается перед нами, поражая широтою замысла и удивительной поэтичностью жизненных образов, оставаясь непревзойденным художественным изображением той эпохи.

Без старинных исторических и юридических документов, без «Домостроя» автор не мог бы написать и «Воеводу», но этого не видит читатель, а только верит — и совершенно справедливо — общественно-бытовой подлинности происходящего в пьесе.

Так начинал драматург и свою новую пьесу «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» — начинал с изучения исторических источников. О Смутном времени оставили свидетельства его современники, в их числе келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын в своем «Сказании», польские послы в своих дневниках. Островскому особенно важно было услышать живые голоса людей, судящих о событиях по-разному, но одним уже тем необходимые ему, что они очевидцы, участники этих событий. Внимательно изучал он «Историю государства Российского» Н. М. Карамзина, захватывающую и своим художественным изложением событий, мастерским воссозданием характеров исторических лиц. Изучая «Историю государства Российского», Островский вел конспект всех событий этого времени. Иногда, впрочем, не довольствуясь изложенным, делал заметки вроде: «Справиться Собр. Гос. гр. и догов.». Само это «Собрание государственных грамот и договоров, хранящихся в Гос. коллегии иностранных дел» было для драматурга весьма обильным источником исторических фактов, а фактам он старался быть предельно верным, видя в них основу реалистичности образа, правдивости психологии героев. Драматург настолько был основателен и добросовестен в изучении источников, что мимо его внимания не проходили и встречающиеся в текстах неточности. Так, приводя из «Иного сказания о самозванцах» фразу: «Венчание в «Воскр. 30 июля», он замечает в скобках: «(Неверно. Воскр. было 29)».

Поделиться с друзьями: