Александрийский квартет
Шрифт:
Уведомление
Персонажи и ситуации этой книги, второй из четырех – не продолжения, но единоутробной сестры «Жюстин», – являются полностью вымышленными, как и личность рассказчика. И, опять же, не в ущерб реальности города.
Современная литература не предлагает нам какого-либо Единства, так что я обратился к науке и попытаюсь завершить мой четырехпалубный роман, основав его форму на принципе относительности.
Три пространные оси и одна временная – вот кухарский рецепт континуума. Четыре романа следуют этой схеме.
Итак, первые три части должны быть развернуты пространственно (отсюда и выражение – «единоутробная сестра» вместо «продолжения») и не связаны формой сериала. Они соединены друг с другом внахлест, переплетены в чисто пространственном отношении.
Субъектно-объектные отношения столь важны в теории относительности, что я попытался провести роман как через субъективный, так и через объективный модусы. Третья часть, «Маунтолив», – это откровенно натуралистический роман, в котором рассказчик «Жюстин» и «Бальтазара» становится объектом, т. е. персонажем.
Это непохоже на метод Пруста или Джойса – они, на мой взгляд, иллюстрируют бергсонову «длительность», а не «пространство-время».
Центральная тема всей книги – исследование современной любви.
Эти соображения звучат, быть может, нескромно или даже помпезно. Но, пожалуй, стоит поэкспериментировать, чтобы посмотреть – не сможем ли мы открыть какую-нибудь морфологическую форму, которую можно бы было приблизительно назвать «классической» – для нашего времени. Даже если в результате получится нечто «научно-фантастическое» – в истинном смысле слова.
Л. Д.
Аскона, 1957
Часть 1
I
Тональность пейзажа: от коричневого к бронзе; круто уходящий ввысь купол неба, низкие облака, устричный и фиолетовый тона по перламутровому подмалевку. Мелкая, цвета львиной шкуры, пустынная пыль: надгробия пророков отблескивают цинком и медью на закате над озером. Тяжелые морщины песка – как водяные знаки на земле; зелень и лимон уступают место тусклой пушечной бронзе, одинокому темно-сливовому парусу, он влажный и подрагивает на ветру: нимфа с клейкими крыльями. Мертвый Тапосирис, развалины маяка и опрокинутые колонны храма, исчезли Люди с Гарпунами… Мареотис под раскаленным сиреневым небом.
лето: темно-желтый песок, горячее мраморное небо.
осень: набухшие кровоподтеки туч.
зима: студеный снег, ледяной песок, раздвижные панели неба с проблесками слюды. чисто вымытая зелень Дельты. великолепные россыпи звезд.
А весна? Да будет вам, не бывает весен в Дельте, не бывает ощущения свежести, мир не рождается заново. Прямо из зимы окунаешься в восковой слепок лета, и тяжкий жар заливает легкие. Но по крайней мере здесь, в Александрии, прерывистые выдохи моря спасают от мертвенного веса летнего небытия – сквознячки скользят меж стальных бортов линкоров, карабкаются через парапет и перебирают полосатые тенты кафе на Гранд Корниш. Я никогда бы не…
Город, выдуманный наполовину (и все же реальный), берет начало в наших душах и в них же находит конец, оставив только корни – в памяти, глубоко под землей. Почему из ночи в ночь я обречен возвращаться к нему, склоняясь у камина над исписанными листами бумаги? – я топлю рожковым деревом, а снаружи стискивает стены дома эгейский ветер, стискивает и отпускает снова и гнет кипарисы, как луки. Не довольно ли сказано об Александрии? Должен ли я опять переболеть снами о городе и памятью о его обитателях? А я-то думал, что все мои сны уже оправлены в бумагу, прочно прикованы к ней, что сейфы моей памяти наглухо заперты. Вам кажется, я себе потакаю, не так ли? Это вам только кажется. Случайность из случайностей, дуновение ветра – и снова все приходит в движение, я выхожу на прежнюю дорогу. И память – ловит собственное отражение в зеркале.
Жюстин, Мелисса, Клеа… Нас и правда было немного – неужели недостанет книги, чтобы разделаться со всеми разом? Вот и мне казалось – достанет. Обстоятельства и время разметали нас, круг разорван…
Я
поставил себе задачу: попытаться снова обрести их в слове, хотя бы только властью памяти расставить вновь по брошенным в спешке постам на бастионах Александрии, в глубоких траншеях времени. Я думал только о себе. И, поставив финальную точку, вдруг почувствовал, что ключ повернулся и кукольный дом наших страстей и поступков пришел в движение. Мои друзья, мои любимые женщины перестали быть людьми из плоти и крови, обернувшись раскрашенными переводными картинками, над которыми старался – я же. Подобно вытканным на гобеленах фигурам, они были двухмерны и населяли – не Город, нет – мои бумаги. Я писал их словами, и, подобно словам, они оставались бесплотны. Что же заставило меня обернуться?Но если хочешь идти вперед, сперва научись возвращаться: я ведь не соврал о них ни единым словом, отнюдь. Просто я многого не знал, когда писал. Я смог лишь набросать эскиз – так восстанавливают картину ушедшей цивилизации, имея перед глазами только несколько разбитых ваз, табличку с письменами, амулет, десяток человеческих скелетов, улыбку золотой погребальной маски.
«У наших жизней вместо фундамента, – прочитал я у Персуордена, – две-три фундаментальные условности. Наша точка зрения на мир зависит от положения в пространстве и во времени – вовсе не от личной нашей уникальности, как бы нам того ни хотелось. Так что любая интерпретация реальности предопределена исходной точкой. Пару шагов к востоку или к западу, и вся картина меняется». Что-то в этом духе…
Что до человеческих характеров, идет ли речь о реальных людях или о персонажах, – таких зверей в природе нет. Всякая душа по сути есть муравейник противоречивых побуждений. Личность как нечто единое и стабильное – иллюзия, но иллюзия необходимая, если уж нам суждено любить!
Что же остается неизменным… к примеру, предсказуем робкий поцелуй Мелиссы (неумелый, как первопечатная книга) или нахмуренные брови Жюстин и тень от них на сверкающих темных глазах – глазницы сфинкса в полдень. «В конце концов, – пишет Персуорден, – все окажется истинным, о каждом из нас. Святой и Злодей – товарищи по несчастью». Он прав.
Я изо всех сил стараюсь не утратить веру в себя как в реальность…
Выдержка из последнего письма, полученного мной от Бальтазара: «Часто думаю о тебе, и не без толики мрачного юмора. Ты удрал на свой остров, прихватив с собою – как тебе кажется – все, что касается нас и наших жизней. Не сомневаюсь, теперь ты вершишь над нами свой бумажный суд, все писатели одинаковы. Я бы хотел взглянуть на результат. Должно получиться похоже на истину: я имею в виду ту расхожую монету, которой я могу насыпать тебе по горстке на каждого – включая и тебя, не сомневайся. Или истину в духе Клеа (она в Париже и уже не пишет). Я так и вижу тебя, мудрую голову, склонившуюся над Moeurs, над дневниками Жюстин, Нессима и пр., ты уверен, что истину следует искать именно там. Чушь! Чушь! Дневник – последний источник, к коему следует прибегать, если хочешь узнать о человеке правду. Ни у кого не хватает смелости выложить все до конца – на бумаге: по крайней мере там, где речь заходит о любви. Знаешь, кого Жюстин любила в действительности? Тебе-то казалось – тебя, не так ли? Покайся!»
Я ответил ему – просто отправив на его адрес увесистую стопку бумаги, выросшую мало-помалу под медленным моим пером. Ничтоже сумняшеся я озаглавил ее – «Жюстин», хотя «Cahiers» [94] подошло бы не хуже. С тех пор минуло шесть месяцев – благословенное молчание. Я радуюсь: раз мой критик молчит, значит, я удовлетворил его.
Я не то чтобы забыл о городе, я просто дал своей памяти о нем как следует выспаться. Хотя, конечно, никуда она не делась и навсегда останется со мной – как мираж, знакомый многим путешественникам. Однажды Персуорден описал это явление природы:
94
Тетради (фр.).