Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

То есть то, к чему мы пришли в понимании задач и смысла искусства лишь вчера, там было разумеющимся и непреложным изначально.

Чуть передергиваю. Ну и ладно. Мог бы, конечно, и в другую сторону качнуться. Скажем, всё, что они делают, - раскрашивают шаблоны. Как дети. И отсюда - это упоение выкраской. И возведение ее в самодостаточную степень.

Мог бы, но не хочется. А что хочется? Хочется повторить: на мандалы она была похожа. На рукописные с алыми буквицами книги Рамаяны. Дай ему Бог здоровья.

А еще хочется прочистить горловую чакру этим чудным словом: гарба грха. Чрево, святая святых, сакральное место в храме. Гарба Грха. В аккурат - бабушка

нашего Дыр Бул Щир Убещура.

Этот "мастер гнутой речи", описывая берег океана, сцепляет до тридцати, а иногда и до ста слов в одно. Словище! С тяжелой кровавой гривой, метущей побережье.

А другой автор - Дандин - пишет двадцатистраничную главу без губных согласных, по той причине, что у героя-рассказчика с ночи искусаны губы его страстной супругой.

Я вспомнил недавно нашумевшую книгу Жоржа Перека, написанную без какой-то гласной. И без причинной супруги.

А супруга Амира в Германии живет. В мании Гермы. С дочерью. Дочь - его, а супруга - не. Амир хочет, чтобы дочь здесь жила, то есть - чтобы жила. Наезжают. Супруга на горшке сидит, а те в небе вьются, как ласточки.

Ну хорошо, разгуливают, как фламинго. Нежно влажные. В сезон дождей.

Стоят на левой палочке, как узелки белья из прачечной, с перевязью на расслабленный бант с одной петлей. Самообслуживание.

Серыми рождаются, как гуси на ходулях, а с возрастом обмолочиваются и поросеют.

В чем же их мимикрийная матрица? Эпигоны дрожащих своих отражений в рассветных озерах.

Эти два голеньких выпростанных корешка под головой с чуть разъехавшейся теснинкой меж ними. Как колени Ксении - там, в машине, на которых лежала моя голова. А потом ее - на моих. На заднем сидении белого "амбассадора", этой рессорной кроватки с балдахином, кружащей вниз по серпантину весь день - от Гонготри до Ришикеша.

Мучной шофер, жующий бетель. Рядом с ним - англичанин с пикассовским лицом последнего периода. Голова в купальной шапочке, под которой бедуинская косынка. Ест орешки из маленького целлофанового пакета. А шофер - бетель, из такого же. А мы - на заднем. И машина идет по встречной, "английской" полосе, к чему никак не привыкнешь. Как в зеркале. Едешь по зазеркалью. И даже не едешь, а летишь, вращаясь, как эти стрючковые семена с кленов. Вертолетики - называли мы их в детстве и лущили головки этим "зародышам" с пернатым тельцем, и слизывали с ладони. Кружится в небе, ветром сносимый, снижаясь.

– Ты как?
– спрашиваю снизу вверх, лежа на ее коленях, а пятки обдуваются за окном.
– Не поташнивает?

– Нет, - говорит, и кладет ладонь на мои губы, ведет пальцем по кромке, а взгляд за окно скользит, и, как капли дождя, его ветер срывает, разбрызгивая, и уносит за спину, скатывая по обочине в шарики пыли.

Влажное дрожное тепло под затылком. Я поворачиваю голову к ее животу, топлю нос в этой сбившейся с дыхания ложбинке, прикусывая тонкую ткань ее белых шальваров на голое. Она замирает, чуть выгнувшись, и, протиснув ладонь меж нами, прижимает ее к моим губам.

– Это ловушки, - говорит шофер. Они уже давно говорят - англичанин, Ксения, он, а я не слышу, уткнувшись в чуткое горькое донышко, как утконос.
– Ловушки.

– И радость?

– И радость, - говорит шофер, пожевывая бетель, - и любовь, и дружба, - всё, что ни назовете.

– То есть нужно бежать, как по трясине - по кочкам, чтоб не увязнуть?

Вот именно. Как по кочкам, - говорит шофер, поглядывая на нас в зеркальце.
– Главное - не останавливаться. Нигде. Ни в радости, ни в счастье.

– Ни в Боге, - говорит англичанин, снимая шапочку и косынку, оголяя новорожденный череп, - ни в истине?

– Ни в Боге, - повторяет шофер, квакнув клаксоном перед крутым поворотом и, не сбавляя скорость, отшаркивает колесом веер гравия в подоблачную пропасть, - ни в истине, - заканчивает он, выравнивая машину.

– В одно касание, - говорит англичанин, поглаживая лоб.

– Именно. Одна нога должна быть всегда на весу, - и закидывает в рот горошину.

Я вспомнил, как, связывая ботинки в узелок и перекинув их через плечо, я улепетывал из детского сада, и меня находили порой лишь к ночи, на другом конце города, и возвращали родителям. На весу.

Но это была не та нога. Не совсем та.

Деревце конфорочное со сведенными коленями под головой. На краю света.

А на том свете кофейный демон ее преследовал. Черный кофейный демон.

Первый раз это случилось дня три спустя после новогодней. Я проснулся в ее спальне... Вот оно - я все думал, как где, как что?
– как в утробе. Жалюзи, тишь, пуховые стены, ни дня, ни ночи. Спишь, как в плаценте, против часовой. Проснулся, а она стоит с чашкой кофе в руке, а другую руку за спину прячет. Ожог на запястье - как три пары часов, съехавших набок, в расфокусе. И потом еще долго эти циферблатики позуживали, зарастая, на этом узеньком, голом, где никогда часов не носила.

И это было так неожиданно: очнуться во чреве и увидеть в этом беззвучно меркнущем раю маленькую шоколадницу, стоящую со стыдливо упрятанною ладонью.

А в другой раз она поставила на плиту кофеварку и мы оба вышли - я в комнату, она в спальню, и вдруг взрыв. Входим, а там - вся стена напротив плиты - как манускрипт халдейский. И кофеварка лежит на полу, дергаясь вхолостую, чихая паром.

И семейный ее альбом в рамках на стене, весь этот птичий дагерротипный базарчик с прабабушками на трехколесных велосипедах, с прадедами в детских матросках и натужно взрослеющим взглядом из-под бескозырок; с отцом и матерью, еще юными, на берегу реки, ее голова на его коленях, с Ксенией, растущей от заречного года с бантом на валкой головке до семнадцатилетней тайны в платке, прильнувшей щекой к березе, и еще, и еще - и все это под зернистым кофейным крапом. Как из раскопа.

А потом, сняв со стены, мы их протирали: она - бабушку, я - маму, она - себя, я - Питера.

И потом она надела этот строй-комбинезон со шлейками, бледно-синий, и мы всё белили эту стену, а они, эти пятна, всё проступали. Исчезали по-мокрому и, просыхая, лезли.

– Не мытьем, так катаньем, - говорил я, размывая, перетирая, накатывая.

– Как?
– переспрашивала она.

– Да так, - говорю, - к слову.

А наутро они вновь проступали. Как подтеки без глаз.

А в третий - она пришла с работы, и на той же руке, где уже поджило, все подушечки пальцев обожжены. И она носила их, не перевязывая, как надломленную цветочную кисть. И по ночам я боязливо огибал ее, эту кисть, стараясь не задеть, будто с нами под одеялом был третий - ребенок, и этот несмышленыш, почти без кожи, все льнул на ощупь, все норовил ткнуться вслепую, и это обжигало до мурашей в глазах зажмуренных.

Поделиться с друзьями: