Ангел тьмы
Шрифт:
— И я легко найду ее через миссис Кэди Стэнтон, — сказала мисс Говард, глядя на доктора. — С утра первым делом.
— Стало быть, — провозгласил доктор, вновь поднимая бокал, — проблема наша решена. Я знал, что мы не зря почтим вас визитом, Алберт, — вы просто живая энциклопедия искусств. — При этом Пинки заметно покраснел и смущенно заулыбался, но посерьезнел, стоило доктору продолжить: — Ладно, Алберт, вернемся к вашему «Ипподрому» — он уже продан?
Некоторое время они обсуждали судьбу картины, прихлебывая пиво. Пинки еще не продал это тревожное полотно, но заверил доктора, что еще долго не будет искать на него покупателя, ибо картина далека от завершения. (Кстати, не будет она завершена аж до 1913 года.) То же самое он говорил обо всех своих полотнах, и доктор не мог не выказать обычного для прочих коллекционеров раздражения тем, что Пинки не желает считаться с холодным миром реальности.
Мы просидели у Пинки еще около часа — очень мило, среди гор реликвий, мусора и отбросов. Забавная у него жизнь — фактически старикан жил только ради своих картин, и для счастья ему более ничего не требовалось. Разве что немного скромной пищи, мастерская для работы и возможность совершать свои затяжные прогулки. Просто, скажете вы, и я соглашусь с вами — ага, настолько просто, что жить так способны лишь единицы из миллиона.
Глава 11
На следующее утро мисс Говард позвонила нам по телефону — сообщить, что связалась с миссис Элизабет Кэди Стэнтон, знаменитой старой крестоносицей, что вот уже полвека сражалась за права женщин. Мисс Говард, как мне показалось, не просто знала миссис Кэди Стэнтон (которая всегда настаивала, чтобы к фамилии мужа собеседники прибавляли и ее девичью), но и глубоко уважала ее с самого детства; а поскольку миссис Кэди Стэнтон имела родственников среди аристократических обитателей долины Гудзона, неподалеку от фамильного поместья Говардов, познакомились они через общих друзей довольно давно. Мисс Говард предупредила доктора, что с миссис Кэди в качестве агента-посредника между нами и мисс Сесилией Бо могут возникнуть сложности, поскольку миссис Стэнтон, воробей стреляный, отлично представляла себе личные и деловые связи приятельницы. К примеру, ей было прекрасно известно, что у мисс Говард и в помине не было никаких внезапно усопших родственниц — так что подобная ложь отпадала сама собой. Что, в свою очередь, ставило нашу соратницу перед необходимостью изрядно потрудиться, дабы ее нужда в портретистке выглядела в глазах старой хищницы достаточно невинно. Однако миссис Кэди Стэнтон также знала, что мисс Говард занимается частным сыском, и ее моментально заворожило то, в чем она подозревала некую интригу, — настолько, что она фактически открыто потребовала права присутствовать на художественном сеансе, намеченном мисс Говард на вечер четверга в стенах дома № 808 по Бродвею. Не имея никакой возможности вежливо намекнуть миссис Кэди Стэнтон, что ей бы лучше не лезть не в свое дело, мисс Говард была вынуждена смириться. Так что в итоге у нас намечалась случайная гостья.
Тем временем сеньора Линарес прислала мисс Говард записку: ее супруг начал что-то подозревать в ее частых отлучках, и она, пожалуй, сможет более-менее безнаказанно улизнуть к нам в последний раз. Все, что нам от нее нужно еще, придется выспрашивать только в четверг вечером. Что же до детектив-сержантов, их кубинский рейд не принес ничего, кроме весьма неприятных переживаний, и они убедились, что ни у кого в Кубинской революционной партии не достанет мозгов и организационных навыков, чтобы совершить нечто похожее на похищение маленькой Аны Линарес. Сие скромное подтверждение теории женщины-похитительницы, работавшей в одиночку, заставило доктора днем в среду замкнуться в своем кабинете и пребывать там до следующего утра; впрочем, утром он из кабинета так и не выглянул — завтрак его стыл на подносе, а сам он оставил строжайшие распоряжение ни в коем случае его не беспокоить. Мистер Мур в компании мисс Говард объявился у нас в четверг около двух часов дня с намерением составить план вечернего сеанса. Обнаружив доктора по-прежнему запершимся в кабинете, они поинтересовались у меня, в чем, собственно, дело, на что я ответил: понятия не имею, вот только последние сутки от доктора ни слуху ни духу. Тем не менее нам следовало готовиться к вечеру, поэтому мы втроем направились к кабинету.
Мистер Мур постучал, на что получил резкий ответ:
— Подите, пожалуйста, прочь!
Он взглянул на меня, но я смог лишь пожать плечами.
— Крайцлер? — сказал мистер Мур. — Что за дьявольщина происходит — вы там сидите уже два дня! Пора готовиться к работе над портретом!
Изнутри донесся протяжный и яростный стон, затем дверь открылась. На пороге возник доктор, облаченный в смокинг и домашние тапочки; он не отрывался от книги в руках.
— Да, и мог бы просидеть два года,пока
не нашел бы чего-то стоящего. — Он посмотрел на нас пустым взором, затем тряхнул головой, приглашая последовать за ним в кабинет.По трем стенам кабинет имел полки и панели красного дерева, массивный же стол доктора стоял у окна по четвертой стене. Повсюду высились кучи раскрытых книг, журналов и монографий. Некоторые выглядели так, словно их аккуратно туда положили, другие же явно были отброшены.
— Я пытался, — объявил доктор, — собрать для всех нас научные свидетельства касательно психологических особенностей во взаимоотношениях матери и дитя. И труды коллег меня разочаровали уже в который раз.
Мистер Мур ухмыльнулся и смахнул пару журналов с дивана, на который не замедлил плюхнуться.
— Ну что ж, это прекрасные новости, — сообщил он. — По крайней мере, теперь нам не придется их зубрить, а?
Он намекал на дело Бичема, в ходе которого доктор вынудил весь наш отряд штудировать не только фундаментальные труды по психологии, но и кипы статей, принадлежавших перу специалистов, имевших отношение к нашему расследованию. Даже мы с Сайрусом не избегли всеобщей участи, и было это, скажу я вам, ох как нелегко. Немного найдется на свете таких трепачей, что сравнятся с обычными психологами и алиенистами.
Доктор лишь хмуро глянул на мистера Мура.
— При условии, что мозг ваш впитал хотя бы малую толику почерпнутого вами в прошлом году, — с легким отвращением начал он, — то нет, я не знаю, что тут еще можно сделать. Сущий идиотизм! Безукоризненно здравые, рационально мыслящие люди — едва добираются до одного конкретного инстинкта, материнского, как начинают нести околесицу! Послушайте августейшего герра Шнайдера, одного из любимчиков Джеймса, Джон. — (Мистер Мур тоже учился в Гарварде с доктором, а кроме того, хоть и недолго, посещал лекции профессора Джеймса.) — «Едва супруга становится матерью, все ее помыслы и чувства, вся ее сущность переменяются. До тех пор ее заботило единственно собственное благоденствие, удовлетворение присущего ей тщеславия; весь мир вокруг существовал лишь для нее одной; все, что ни происходило вокруг, отмечалось ровно настолько, насколько представляло для нее пользу — теперь же, однако… — тут голос доктора налился зловещим сарказм, — центр ее вселенной сместился с нее самой на ее ребенка. Она не помышляет уже о терзающем ее голоде — сперва она должна удостовериться, что сыто ее дитя, — и теперь она крайне терпелива с некрасивым, верещащим плаксой, хотя прежде любой резкий звук, легчайший намек на неприятный шум ее раздражали». Я спрашиваю вас, Сара, — вы когда-нибудь слышали такую ахинею?
Лицо мисс Говард приобрело смиренное выражение:
— Боюсь, это распространенная точка зрения.
Доктор продолжал неистовствовать:
— Да, но вы прислушайтесь к тому, что он говорит дальше: «Таковы, по крайней мере, неиспорченные, естественно взращенные матери, кои — увы! — встречаются нам все реже». Но собирается ли он далее перейти к умственному устройству все более многочисленных «не– естественно взращенных» матерей? Не тут-то было! — И доктор отшвырнул фолиант.
Во время этой тирады колесики в голове мисс Говард завращались, и она нахмурилась — ей пришла мысль.
— Доктор… — начала она.
Но тот еще не закончил. Подхватив следующую книгу, он проревел:
— А теперь послушайте, что пишет сам Джеймс: «Родительская любовь есть инстинкт более развитый в женщине, нежели в мужчине, — пылкая преданность матери своему хворому или умирающему чаду, возможно, есть, попросту говоря, прекраснейшее явление добродетели, что позволяет нам человеческая жизнь». И на этом — всё! Как отзовется такой человек, хотелось бы мне знать, представь я ему десятки случаев, собранных мною за много лет, когда матери бьют своих детей, морят их голодом, швыряют в разожженные печи или просто убивают? Это непостижимо!
— Вы правы, доктор, — вновь попыталась вставить слово мисс Говард, — но интересно, могут ли эти пагубные измышления нести в себе какую-то пользу?
— Только лишь умозрительно, Сара, — фыркнул доктор, отправляя книгу в общую кучу, а затем снова беря в руки первый томик. — Лишь одна-единственная краткая ремарка Шнайдера дает хоть какой-то просвет: «Она» — то есть наша мать — «говоря по существу, переносит весь свой эготизм на дитя».
— Да, именно, — кивнула мисс Говард. — Представьте себя одной из этих неестественно взращенных матерей — она потеряла собственных детей и более не способна к деторождению: не ощутите ли вы тягу неким образом добыть себе другого — хотя бы для того, чтобы доказать: вы способны удовлетворительно выполнять функцию, определяемую обществом как основное женское предназначение?