Animal triste
Шрифт:
— Понимаете, — заключила Зиглинда, — мне казалось, это нужно просто пережить, и как можно скорее — как операцию.
И засмеялась, будто кто-то ей только что рассказал забавную историю. Ата и Райнер тоже рассмеялись, а я в это время пыталась найти в Зиглинде — та всегда мне была симпатична — что-то общее с учительницей Перленберг.
— Он еще спросил, правда ли я думаю, что лучше ему переехать к Ренате, и я подтвердила: да, да, обязательно переезжай! Что уж делать, если ты так влюбился! Даже вещи ему собрала. — Тут Зиглинда от смеха поперхнулась супом и откашливалась, пока у нее по лицу не потекли слезы.
Не знаю, думала ли я уже в тот вечер то, что мне теперь кажется, будто я думала, ведь сейчас мне представляется невозможным тогда об этом не подумать. Зиглинда едва не задохнулась от смеха, хотя
— Да уж, это большой срок.
Так вот: не могу себе представить, что, перед лицом Зиглинды с ее стойкостью в этой отчаянной ситуации, я не задала себе вопроса: отчего, несмотря на все мои старания, во мне не пробуждается сочувствие.
Мне нравилась Зиглинда, как та ровная, суровая местность, откуда она тогда порой приезжала по воскресеньям и раскладывала у Аты на кухне бекон и ливерный паштет в консервных банках, завернутых в газету. Бекон мы ели с черным хлебом, густо смазывая хреном. Может, он в самом деле казался нам вкусным, а может — мы его жевали ради стонов и вздохов из-за остроты хрена. Мы стонали и вздыхали без всякого стеснения, каждый согласно своему темпераменту и каждый в своей тональности, мы восхищались друг другом, когда так смешно перехватывало дыхание и глаза наполнялись слезами. За стеной кухни была лестничная клетка. И никто-никто, услышав нас с площадки, не заподозрил бы в многоголосой вакханалии невинное развлечение с беконом и хреном.
Из-за одного только этого бекона я всегда с удовольствием вспоминала Зиглинду, и у меня не было ни малейшей причины ради Зиглинды не пожелать той Ренате провалиться ко всем чертям вместе с массажем тела, который она при свете специальных свечей и под звуки жутковатой хоровой музыки предлагала ослепленному мужу Зиглинды. Но, несмотря на это, я приняла как запоздалое торжество справедливости, наполнившее меня удовлетворением и даже злорадством, тот факт, что муж Зиглинды переехал в крошечную квартирку Ренаты, а не отправился с Зиглиндой на осмотр Адрианова вала или еще куда-нибудь.
Ата обругала всех мужчин или что-то в этом роде, но ни Зиглинда, ни я с ней не согласились. Мы обе все еще надеялись.
Я и потом часто думала о Зиглинде. Еще до того, как Франц меня покинул, кто-то рассказал мне конец ее истории. Смерть в ней сыграла существенную роль. То ли муж к ней вернулся, а Рената умерла. То ли он не вернулся, и умерла Зиглинда. А муж, если мне память не изменяет, все-таки не умер. А может, и умер.
Позже, когда у нас с Францем все решилось, я желала Зиглинде возвращения мужа, хотя вовсе не была уверена, что ей стоит этого желать, потому что в тот вечер у Аты, когда мы прикончили суп и открыли последнюю бутылку красного вина, Зиглинда со свойственным ей померанским здравомыслием заявила, мол, теперь она хочет понять только одно: двадцать лет подряд она мучалась из-за экземы на ноге, но вот уже полгода, с тех самых пор, как ее бросил муж, пропала и экзема — а почему?
Думаю, Зиглинда как человек была много лучше меня. Она не ставила мне в вину мою любовь к Францу, тогда как я злорадствовала по поводу ее горя. Если она еще жива, то она и теперь как человек лучше меня. Небось занимается внуками или правнуками, а то, если сил хватает, ходит за покупками для соседей, что-нибудь им варит, в то время как я лишь смутно вспоминаю о дочери и понятия бы не имела, люди или мыши населяют соседнюю квартиру, если б не слышала иногда сквозь стены музыку и человеческие голоса. Всю свою жизнь я слишком верила в природу, чтобы быть хорошим человеком. Мне никогда не удавалось восхищаться картиной, изображающей море, пусть бы даже кисти Клода Лоррена, больше, нежели самим морем, и природа вообще, включая человека, мне всегда казалась непревзойденным произведением искусства, не говоря уж о техническом ее гении. Даже самый одаренный специалист по статике никогда бы не смог выдумать скелет брахиозавра, если бы сама природа не дала ему образца. Все — подражание, от электрической розетки до микрочипа, даже колесо — подражание:
без шара не было бы колеса.Я и сегодня не могу не пугаться при виде истекающего кровью животного и не могу не думать, что во всех нас текут одинаковые соки, что все мы рождаемся, повиснув на пуповине, и наконец, что всех нас зачали одним и тем же способом. Микрокосм — мистерия в себе. Я никогда не могла забыть о животной своей природе. И чем старше становилась, тем меньше утешения находила в самой цивилизации, хотя это вовсе не свидетельствует о моем презрении к ней, — так человек нисколько не презирает челюсть, если у него выпали зубы.
Относительно ценности животного начала в человеке мы с Францем так и не смогли прийти к единому мнению, что казалось весьма странным, поскольку мужчины мне всегда представляются более близкими к животным, нежели женщины, хотя бы из-за сильного своего тела и сохранившейся на нем шерсти, но главное — из-за развитых инстинктов. Франц пытался это опровергнуть. Присущие женщинам инстинкты, по его наблюдениям, обретают полное выражение в производстве на свет потомства. А кроме того, роль покрытых волосами и зверски сильных обладателей инстинктов в развитии цивилизации несравненно значительней, нежели роль женщин с их персиковой нежной кожей. Тут возразить было нечего, и, возможно, тут-то и кроется объяснение: Франц просто считал все это устройство менее сложным, чем я.
Зиглинда принадлежала к тем людям, кто умеет любое явление или жизненную ситуацию вернуть назад, к природе, относясь ко всему окружающему как к Богом данной реальности. Как ласточки строят гнезда из магнитофонной ленты, коли таковая им попадется где-нибудь под открытым небом среди травы и веток, как кошки в квартире начинают за отсутствием покрытых корою стволов использовать для оттачивания когтей мебель, так люди, подобные Зиглинде, умеют найти теплую пещерку для себя и малышей как в блочном доме, так и в глинобитной хижине или во дворце. Улица представляется им столь же естественной, сколь и лесная тропа, а кусок мяса в вакуумной упаковке из морозильника в супермаркете будет принесен домой как только что отстреленная дичь.
Наверное, люди, выросшие в деревне, осваивают в жизни иные и более жесткие законы, в то время как городские дети, только научившись видеть и в колясках путешествуя по улицам, познают всю шаткость и непостоянство жизни, все дела рук человеческих, далекие от творения Божьего. Когда я родилась, шла война, и если бы она продолжалась до моей смерти — допустим, ранней, — я считала бы ее естественным состоянием мира, как мы с Гансиком Пецке считали отравленных крыс совершенно нормальными игрушками. Позже я, как и большинство людей, стала бояться крыс. Впрочем, крыс, наверное, боялась и Зиглинда.
Вполне возможно, что я давно забыла бы про Зиглинду, если бы в ту субботу, за два-три дня до возвращения Франца с Адрианова вала, не встретилась с Атой и если бы я не радовалась несчастью Зиглинды, потому что не радовалась счастью жены Франца.
Кто знает, отчего мы одно забываем, другое помним. Не исключено, что я так хорошо помню Зиглинду из-за безумного договора, который без нее не заключила бы с Райнером, и Франц вследствие этого меня бы, наверное, не бросил.
Райнер за несколько недель до встречи у Аты покинул после пятнадцати лет брака семейный дом в Бад-Хомбурге и вернулся в Берлин. Как он сказал — без всяких особых причин, а может, и оттого, что до самого конца странной эпохи считал невозможным уйти от жены: Анке, уроженка Дюссельдорфа, в момент знакомства училась в западной части Берлина и освободила его из плена за стеной. Заплатив организации по помощи беженцам деньгами из бабушкиного наследства, Анке добилась того, что Райнера вывезли в багажнике «мерседеса» под видом транзитного багажа из Берлина в Гамбург, где она его ждала в квартире подружки с несметным количеством бутылок охлажденного шампанского и огромной миской креветочного салата. Познакомились они на каком-то дне рождения и сразу друг в друга влюбились. Но позже, как рассказывал Райнер, он стал догадываться, что на масштабы его влюбленности оказала существенное влияние сама перспектива бегства, пусть пока и очень смутная. И уж точно, что изначальная возможность вытащить его с Востока, как он сам это называл, придавала Анке красоты в его глазах, и голос ее делала многобещающим, и движения волнующими.