Антракт. Поминки. Жизнеописание. Шатало
Шрифт:
Он спросил ее, хотя и на этот раз знал, что спрашивать не надо:
— Ты любила меня?
Она долго не отвечала.
Не хочешь — не отвечай, — сжалился он.
— Нормально. Не знаю. — И объяснила: — Что любила — знаю, а вот вас ли…
Он не понял ее, но настаивать не стал.
Казалось, она мучительно преодолевает что-то в себе.
— Если уж совсем по правде, — решилась наконец, — так, верьте не верьте, я в то утро, ну, в самое первое, когда ваша монтажница заболела, я ведь тогда сама напросилась. На свою голову… Тогда-то я вас уж точно любила, в натуре, хоть только
— А увидела живьем — разочаровалась? — усмехнулся он и сам почувствовал, какая жалкая получилась у него усмешка.
— Нет, — твердо отвергла она его догадку, — просто… просто — только вы не обижайтесь, ладно? — просто тот и вы… даже как сказать, не знаю…
— Два разных человека? — подсказал он ей.
— Тот такой был… — не услышала она его, — такой весь из себя бойкий, смелый, ничего не боится, всем все в лицо говорит, что думает, невзирая, и — море по колено… Я тогда знаете что даже про себя решила? Что нет женщины на свете, которая бы вас стоила…
— А потом? — настаивал он, хоть и знал наперед, что' она ему ответит, если, конечно, захочет ответить, не пожалеет его.
— Потом… то-то и оно, что никакого потом не получилось…
— Ну а тот, другой? — не отступался Иннокентьев. — Он-то какой оказался?..
— Ну, это уж ваша забота! — неожиданно резко, почти грубо ответила она. — Теперь-то что уж. Мертвому припарки. Только не обижайтесь. Я ведь и вправду вас тогда ужас как любила, того. Вы ни капельки не виноваты, вы-то тут при чем? Это я себя, а не вас обманула… ну, не обманула, а… — Упрямо покачала головой, будто утверждаясь сама в том, что только что в себе открыла. — Нормально!..
Нормально, согласился он с нею, нормальнее не придумаешь…
Она чиркнула зажигалкой, в густеющей темноте лестничной клетки пламя осветило на миг ее лицо, отразилось в зрачках.
Как тогда… — вспомнил он их предновогоднюю поездку в Никольское, они сидели тогда в машине и никак не могли решиться выйти в стужу, красный глазок прикуривателя выхватывал из темноты ее глаза, губы и нос. Он вспомнил, как его ожгла тогда нежность и жалость к ней, а ведь любовь — это и есть не что иное, как нежность и жалость, ну разве еще желание, но ведь именно это и ожгло его тогда, значит, он не врал себе, значит, он и на самом деле ее любил, какого тебе еще доказательства надо, какой еще неопровержимой улики?!
И как тогда — любовь, так его ожгла сейчас непереносимая и вместе освобождающая от неопределенности и душевной сумятицы боль нынешней, вот этой сегодняшней, потери, безвозвратной этой утраты. Нет, подумал устало Иннокентьев, что бы человек о себе ни возмечтал, каким бы жестким, одетым в броню ни захотел стать, каких бы безбрежных свобод и вольных воль себе ни напридумывал, настоящее в нем, неизлечимое — только эта жажда нежности, любви и жалости. И боль утраты. Но он почему-то не смеет себе в этом признаться.
Они сидели на холодных ступеньках темного лестничного марша, мимо них, шумно гомоня, уходили с поминок последние ружинские друзья-приятели. Потом стало пусто и тихо, только и было слышно что шорох дождя за окном да гул машин на Дмитровском шоссе.
Иннокентьев подумал — вот она,
Эля, рядом, можно дотянуться до нее рукой, можно пересесть ступенькой ниже и спрятать лицо в ее коленях, но и тогда, когда еще не поздно было, когда она и сама этого хотела и ждала от него, он побоялся, как бы она не заподозрила его в слабости, в том, что он не может без нее, и свою нежность тоже прятал — делиться собою он никогда ни с кем не умел.На лестничную площадку вышел Митин.
— Все разошлись уже, слава богу. Надо поговорить — Рантик настаивает, у него на послезавтра обратный билет.
Эля поднялась первой, подобрала со ступенек брошенные Дыбасовым и Иннокентьевым окурки, выбросила их в мусоропровод, ушла в квартиру.
Митин пробормотал невразумительно:
— Еще это завещание… дележ имущества, мерзость какая-то! Пойдем. Хорошо хоть мою Иру удалось спровадить…
Иннокентьев встал, пошел следом за ним.
За столом, с которого Эля убирала грязную посуду и недоеденные закуски, сидели Рантик и Паша, пили чай, вполголоса что-то меж собой обсуждая. Рантик держал большую ружинскую фаянсовую кружку в горсти, как пиалу, шумно дуя на слишком горячий чай.
Во второй комнате Иннокентьев увидел сквозь растворенную дверь Дыбасова, он сидел на высокой кровати карельской березы, что-то читал, короткие его ноги не доставали до пола. С кухни было слышно, как там Эля моет, гремя вилками и ножами, посуду.
Рантик поставил кружку на стол, встал и сказал с широким жестом радушного, хоть и опечаленного хозяина:
— Садитесь, Борис и Игорь, дорогие. Теперь тут только самые близкие, только свои, посидим, вспомним нашего покойного дорогого Глеба…
Иннокентьев и Митин молча сели на скрипучие венские стулья. Прервал молчание Митин:
— Я понимаю, Рантик, вы хотите — насчет завещания… Но нельзя ли, скажем, завтра? Такой день, все устали, да и вообще…
— Конечно, понимаю, дорогой Игорь, но у меня — билет, дела не позволяют, извините.
— А я так даже завтра улетаю, — поддержал его Паша, — в семь утра. В два у меня уже процесс в нашем Арбитраже.
— Роман, дорогой, — обернулся через плечо Рантик, — очень вас просим.
Дыбасов вошел в комнату, но сел не за стол, а на ружинский топчан позади Митина.
— Зачитай, Паша, пожалуйста, — попросил Рантик.
— Надо Элю позвать, — подал голос Дыбасов, — она ведь тоже там названа.
— Само собой, — поспешно согласился Рантик, — а как же! — И, понизив голос, спросил: — Извините, просто я только в крематории пять дней назад в первый раз ее увидел… Она что — была его… я хочу сказать — кто она ему была?
— Никто, — резко отрезал Дыбасов, — Кстати… — Он чуть запнулся, прежде чем сказать громко и с вызовом неизвестно кому: — Она моя жена. Это я для всеобщего сведения.
— Извините еще раз, — виновато поспешил Рантик, — не знал, я не был у дорогого Глеба целый год… Но это не имеет принципиального значения, если в завещании она все равна указана. Зачитай, Паша, пусть будет все как положено, — И сам громко позвал: — Эльвира, пожалуйста, если вам не трудно, мы все вас ждем!
— Завещание… — опять, как на лестнице, пробормотал Митин, — прямо-таки Оноре де Бальзак…