Аполлон Григорьев
Шрифт:
Но регулярные занятия с князем Иваном продолжались; ежедневно, по четыре часа, учитель преподавал ученику прежние предметы. В августе Трубецкие стали собираться в Италию, позвав Григорьева и на второй учебный год. Он согласился, уговорил скупую княгиню приобрести нужные для занятий книги по истории, политической экономии, древним литературам; готов был выехать во Флоренцию в начале сентября и заранее задумал жить все-таки на отдельной квартире. Трубецкие уже отправились в Италию. И вдруг… У Григорьева очень часто возникали эти «вдруг», как позднее у героев Достоевского. Проснулся он 30 августа «после страшной оргии» с компанией Максима Афанасьева, «с отвратительным чувством во рту, с отвратительным соседством на постели цинически бесстыдной жрицы Венеры Милосской», и вспомнил — что это день именин Островского, когда все члены «молодой редакции» собирались вместе, были полны лучезарных планов и надежд. И это воспоминание стало последней каплей: «В Россию! раздалось у меня в ушах и в сердце!.. (…) А Трубецкие уж были на дороге к Турину и там должен я был найти их. В мгновение ока я написал к ним письмо, что по домашним обстоятельствам и проч.» (цитата из письма к Погодину от 30 сентября 1859 года). Но ему пришлось проторчать в Париже еще две недели,
Кто знает, может быть, поездка в Англию и изменила бы его дальнейшую судьбу. В последние месяцы заграничной жизни Григорьев находился в тяжелейшем идеологическом и нравственном кризисе. Впрочем, это потом продолжилось и в России. Уже в «Москвитянине», в связи с неуспехом журнала, глава «молодой редакции» стал терять ощущение своей нужности людям, своей правоты, а это — самое страшное для мыслителя и журналиста. После «Москвитянина», при отсутствии своего печатного органа, подобное мироощущение лишь усилилось. Даже когда Григорьев начинал участвовать в новом и перспективном журнале «Русское слово», оно, это мироощущение, не выветрилось из глубины его души. «Веры, веры нет в торжество мысли, да и чорт ее знает теперь, эту мысль », — откровенно признавался он в письме к Е.С. Протопоповой 26 января 1859 года. Тем более пессимизм нахлынул после провала надежд на «Русское слово». Из письма к Погодину от 29 сентября 1859 года: «Я дошел до глубокого основания своей бесполезности в настоящую минуту. Я — честный рыцарь безуспешного, на время погибшего дела». Григорьев верил в победу своих идей лишь в отдаленном будущем, а что тогда ему оставалось делать сейчас? Вот тут и возникала мысль о сотрудничестве с Герценом как об одном из вариантов жизненного выбора: «Афонская гора или виселица» (письмо к Е.С. Протопоповой от 19 марта 1858 года); «… либо в петлю, либо в Лондон…» (письмо к М.П. Погодину от 28 сентября 1860 года). Петля — это, конечно, самоубийство, мало вероятное для христианина. А виселица — не «личная» петля, это убийство со стороны государства. Видимо, здесь тоже брезжил лондонский ореол, сотрудничество с Герценом. Так что получалась дилемма: или идти в монахи на Афонскую гору, или ехать к Герцену в Лондон. Но в действительности Григорьев не принял ни тот, ни другой путь, а продолжил журнальную и творческую литературную работу в России.
В РОССИЮ!
Своих денег у Григорьева в Париже не оставалось ни гроша — как обычно. Но — опять вдруг! — еще весной 1858 года на его пути появился великий банкир. Не Господь Бог, на которого он так уповал, а земной человек — граф Григорий Александрович Кушелев-Безбородко (1832—1870). Потомок знаменитого екатерининского вельможи, бездетный, меценат, молодой еще человек (он был на 10 лет моложе Григорьева). Обладавший несметными богатствами предков, граф не хотел быть вельможным бездельником, а так как он сам баловался писательством (будучи в общем-то графоманом) и так как существовавшие журналы и газеты не очень его жаловали, то он еще в 1856 году решил издавать свой собственный журнал «Русское слово». Человеку с таким титулом и такой фамилией, конечно, было легко получить разрешение, и, когда Григорьев находился в Италии, граф как раз организовывал редакцию.
Надо сказать, что и в жизни, и мировоззренчески граф был достаточно демократичен. Он женился не на особе из придворных кругов, а на провинциальной дворянке, пусть и генеральской дочке (многие считали, что именно она, Л.И. Кроль, женила на себе графа и повелевала им потом; ср. мнение журналиста Г.Е. Благосветлова, высказанное в частном письме: «О сиятельной бездарности нечего иначе думать. Это мальчишка, накрытый юбкой пройдохи женского рода»). Общался граф тоже в обществе невельможных литераторов. А брат жены Николай Иванович Кроль (1823—1871), поэт и публицист, вообще чувствовал себя разночинцем и помещал свою сатиру в радикальных журналах (например, в «Искре»), был под наблюдением полиции и т.д. Между прочим, ходили легенды, что его страсть к кутежам плохо повлияла на Григорьева и Мея, но эти поэты и без Кроля знали толк в выпивке. А через Кроля граф познакомился и подружился с Ап. Майковым, помогал ему материально. Кушелев-Безбородко пригласил своим помощником, по рекомендации Ап. Майкова, Я.П. Полонского, а тот в свою очередь рекомендовал в качестве ведущего сотрудника нашего литератора (Полонского же и Кушелева относительно Григорьева тоже горячо уговаривал Ап. Майков). Путешествуя по Италии, граф посетил и Флоренцию, где предложил Григорьеву отдел критики будущего журнала. Графа тогда сопровождал Полонский, оказавшийся за границей, подобно Григорьеву, учителем сына известной в литературных кругах А.О. Смирновой-Россет, но вскоре порвавший с ней.
Григорьев, все менее веря и надеясь на «Москвитянина», с удовольствием согласился на предложение. Наверное, еще в Италии он начал получать от графа какие-то суммы денег в виде аванса, а в Париже его ссудил деньгами на поездку в Россию Полонский — несомненно, это были тоже средства графа, сам Полонский был бедняк бедняком. Граф летом 1858-го тоже находился в Париже.
Конечно же, ни до какой России Григорьеву займа не хватило. Наверное, еще в Париже давал друзьям «отвальные» вечера, да и по дороге растратился. В Берлин он приехал в холодный сентябрьский вечер в коротеньком парижском пиджачке, без плаща или пальто, без гроша в кармане. Но берлинцы уже привыкли к «русским воронам», переживавшим полосы безденежья, но потом щедро расплачивавшимся, и путешественник смело взгромоздился на «дрожки» (немцы заимствовали это слово!) и велел везти себя в хорошую гостиницу «Ротэр Адлер», то есть «Красный орел», где, надеялся, с возницей расплатятся. Так и вышло, и через несколько минут он уже сидел в теплом и чистом номере, наслаждаясь папиросой и чаем. Перед ним стояла «Тэе-машинэ», чайная машинка, помесь чайника с самоваром.
Год с небольшим назад, по дороге в Италию, Григорьев остановился в этом же «Красном орле», вместе с замечательным радикальным деятелем П.А. Бахметевым, ехавшим в Лондон передавать Герцену большую сумму денег, а потом отправившимся то ли в Америку, то ли на острова Тихого океана создавать социалистическую колонию –
и бесследно исчезнувшим. Григорьев с Бахметевым сидели за такой же тэе-машинэ, за разговором не заметили, как выкипела вся вода и «машинэ» растопилась, и с них слупили 25 талеров, громадную сумму, на которую можно было купить несколько самоваров с чайными сервизами. Кажется, на этот раз Григорьев машинку не испортил, но все равно ему было не легче на душе и от невообразимой тоски и от отчаяния, от одиночества и неудач, от безденежья. Ящик с прекрасными книгами и гравюрами, любовно приобретенными в Италии, пошел у берлинского книгопродавца за бесценок (якобы под залог, но, конечно, без последующего выкупа).Гостиница «Красный орел» помещалась на небольшой улице Курштрассе в самом центре Берлина, близ главной улицы Унтер ден Линден с университетом, театрами, королевской картинной галереей и т.д. Это были слабые, но отдушины для театрала и человека искусства. А чтобы не изнывать от одиночества, Григорьев завел мимолетный роман с «фрейлейн Линхен» (познакомился, прогуливаясь в Тиргартене, известном берлинском парке). Облик и характер фрейлейн с великолепным юмором описаны в его очерке «Беседы с Иваном Ивановичем о современной нашей словесности и о многих других вызывающих на размышление предметах» (1860), где под Иваном Ивановичем подразумевался сам автор: «Fraulein Linchen (…) прибывала «на своих на двоих», как говорится, с аккуратностью немки, в три часа пополудни в общий стол отеля и разделяла с Иваном Ивановичем обычную трапезу общего стола, состоявшую из блюд, приправленных самыми неестественными украшениями (…) Fraulein Linchen пожирала с большим удовольствием все нарочно сочиненные блюда трапезы, а Иван Иванович ел, как волк, — скоро, порывисто и выбирая только куски пожирней и побольше. (…) Fraulein Linchen (…) как истая немка привязалась не к одним прусским талерам, а ко многим качествам Ивана Ивановича, соединяя с полезным приятное (…), она изливала свою душу в ласкательных прозвищах, как то: «meine schone Puppe» [5] и других, расточаемых ею даже на отдельные части особы Ивана Ивановича вроде руки, носа и проч.».
5
«Моя милая куколка» (нем.).
Но этот юмор — сквозь слезы.
Пребывание в Берлине оказалось, пожалуй, кульминацией тогдашнего пессимизма Григорьева, его ощущения жизненного краха: «Никогда не был я так похож на тургеневского Рудина (в эпилоге), как тут. Разбитый, без средств, без цели, без завтра»
(письмо к М.П. Погодину от 6 октября 1859 года). Но все же впервые маячило в тумане «Русское слово». Чтобы не застрять надолго в Германии, наш путешественник срочно запросил у графа Кушелева-Безбородко денег на оставшуюся дорогу, и тот срочно же выслал. Через две-три недели берлинской жизни Григорьев отправился из Штеттина в Петербург на том же самом пароходе «Прусский орел», на котором он уезжал в 1857 году за границу. Последние дни берлинского времяпровождения нашему скитальцу скрасил тоже едущий в Россию В.П. Боткин. Кажется, они на одном корабле и вернулись домой (не исключено, что материально, помимо графа, Григорьеву помог и этот спутник).
Как ни презирал наш москвич «холодный и бесстрастный» Петербург, «град рабов, казарм, борделей и дворцов», но ему пришлось весь оставшийся отрезок жизни, за вычетом редких поездок в Москву и годового пребывания в Оренбурге, просуществовать в столице, ибо именно там кипела литературная и журнальная деятельность, да и там предстояла ему напряженная работа во вновь организованном графом журнале «Русское слово».
Первые петербургские недели Григорьев жил то ли в гостинице, то ли в меблированных комнатах (тоже фактически гостиница!) на Гончарной улице, близ Московского вокзала. Любопытно, что в это время у Григорьева неожиданно наметилась возможность снова сблизиться с покинутой семьей. В письме к Е.Н. Эдельсону от конца 1858 — начала 1859 года он просит друга сопроводить Лидию Федоровну в поезде из Москвы в Петербург: «Когда ты сам поедешь, то имей галантерею позаботиться в дороге о моей жене — ибо она тоже собирается ко мне в побывку». Но из семейного восстановления ничего не получилось, мы даже не знаем, состоялась ли поездка жены в Петербург. А вскоре какие-либо подобные намерения оказались совершенно невозможными, ибо к концу 1858 года (или в самом начале 1859-го) в личной жизни молодого петербуржца произошло очень важное событие. Хозяин дома, где он снимал номер, Алексей Арсеньев, поставлявший жильцам женщин легкого поведения, привел ему Марию Федоровну Дубровскую, ставшую горемычной спутницей, невенчанной женой Григорьева до его кончины.
Дочь бедного провинциального учителя (так она говорила), Мария Федоровна оказалась каким-то образом в Петербурге в весьма жалкой роли продажной «жрицы любви», как выражался Григорьев в Париже. А в Оренбурге в более позднем письме к Н. Н. Страхову (1862) он назвал Марию Федоровну «устюжской барышней». Исследователи поэтому считали ее родным городом Великий Устюг. Но они не учли, что под Череповцом на Вологодчине есть городок Устюжна, от которого тоже можно произвести прилагательное «устюжская» (хотя точнее было бы «устюженская»). А среди опубликованных Якушкиным песен, данных ему Григорьевым, одна была записана «от череповецкой жительницы». Может быть, именно от М.Ф. Дубровской? Конечно, это только предположение. Среди учителей Великого Устюга и Устюжны по справочникам тех и предыдущих лет никакой Дубровский не числится. Но носила ли Мария Федоровна фамилию отца? И в самом ли деле он был учителем? Ведь Дубровская могла сочинить свою биографию для поднятия социального престижа. Ее прошлое, да и будущее покрыто туманной завесой, даже ее фамилия была неизвестна — ее открыл четверть века назад автор этих строк, найдя ее письма к Н.Н. Страхову.
Григорьев неожиданно привязался к «жрице» (тем более что она принадлежала, по его классификации, к группе «кошек»), она к нему тоже, возникла настоящая взаимная любовь, согревшая нашего неудачника впервые в его жизни. Возможно, что и Мария Федоровна впервые познала высокое чувство. Они сошлись, Григорьев переехал к ней на квартиру в доме каретника И.Л. Логинова на Невском проспекте. Здание не сохранилось ныне это участок дома № 61, между Владимирским проспектом и улицей Марата (первоначально эта улица называлась Грязной, после смерти Николая I — Николаевской, а в советское время получила имя героя Французской революции).