Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Если бы Волынский продолжал армейскую карьеру, скорее всего, его судьба сложилась бы более счастливо — удалому генералу-победителю многое прощалось, да и что взять с грубого армейца? Однако служба в столичных канцеляриях и карьера на придворном паркете требовали не только «куража», но и тонкой обходительности, умения интриговать за спиной, выдержки и чувства меры — всего того, что не было свойственно походно-боевой жизни на окраине империи.

Вот и сейчас Волынский был не в силах сдержать раздражение: его заставляют отвечать перед непотребным шутом, позорящим мундир. Гордая душа столбового дворянина и государственного мужа не допускала такого суда, где он должен быть уравнен перед лицом закона — с кем? «Служу я с ребяческих моих лет и уже в службе 23 года, однако никакого штрафа на себя не видал и ни кем на суде сроду моего не бывал; а ныне прогневил Бога, что будут судить меня с унтер-офицером; а паче с совершенным дураком и с пьяницею». В другом письме государыне он выражал уверенность, что суд с «публичным дураком» невозможен: «…по всем военным артикулам вины моей не сыщется, ежели меня будут судить правильно, но останется в том генерал-лейтенант

Матюшкин: первое, что он держал у себя унтер-офицера в дураках и попускал его не токмо ругать, но и бить офицеров; второе, что оной Мещерской бранил меня в доме его при нем и говорил, что мне, и жене моей, и дочери виселицы не миновать, в чем он не токмо ему не воспретил, но еще тому и смеялся и мне никакой сатисфакции не учинил».

В такой ситуации, как и во многих других, ретивого и инициативного исполнителя могла выручить только стоявшая выше любого закона царская воля. Вот и боялся Артемий Петрович больше всего холодности императрицы Екатерины (ведь он так долго отсутствовал, а пословица гласила: «С глаз долой — из сердца вон») и не раз просился в Петербург: «Истинно, всемилостивейшая государыня, ни в мысли своей не знаю, чем прогневал ваше императорское величество, и работаю всегда с чистою моею совестью, как самому Богу; разве, государыня, чем напрасно обнесен вашему императорскому величеству, того ради, буде что на меня принесено, помилуй, всемилостивейшая государыня, повели милостиво мне объявить и спросить меня; а паче, государыня, со слезами прошу только милосердия, чтоб повелели мне самому ко двору вашего императорского величества быть, хотя на самое малое время, а потом уже как воля вашего императорского величества надо мною».

Под пером Волынского, человека не очень-то книжного, канцелярское «доношение» оборачивалось почти фольклорной кручиной удалого верноподданного молодца: «…сгубила меня одна злая печаль моя; понеже, государыня, только и всего имел по Боге и первую и последнюю одну мою надежду на высокую ко мне сирому вашего императорского величества материнскую милость, но ныне, государыня, так прогневал Бога, что и того я, бедный, лишился и вижу, что сердце вашего императорского величества так господь Бог отвратил, что никакие мои слезные прошения не могут умилостивить, от чего боюся, государыня, чтоб какой злой конец мне не воспоследовал». Но и в предчувствии «злого конца» молодец помнил о христианском долге и напоследок просил «не оставить в милости своей бедных сирот, жену мою и детей, и милостиво их призрить, чтоб они, бедные, между дворов не наскитались, понеже, государыня, по мне столько моего не останется, чем бы могли они век свой пропитаться» {174} .

В столицу полетело следующее «слезное» послание, которое мы приводим полностью как образец эпистолярного стиля Артемия Петровича:

«Всепресветлейшая, державнейшая, великая государыня императрица Екатерина Алексеевна, самодержица всероссийская!

Понеже ваше императорское величество данною вам от всесильного Бога самодержавною властию можете и казнить, и милостиво прощать вины наши, однако ж, всемилостивейшая государыня, не токмо мне, последнему в государстве вашем паутине, но уже и всему свету природные вашего императорского величества добродетели известны, а паче особливые щедроты и милосердие к бедным и сирым бедствующим, между которыми, государыня, я грехов ради моих ныне в первых себя почитаю, и хотя вижу, что я уже никакой милости не достоин, токмо уповая на одно великодушное и мудрое рассуждение вашего императорского величества, всеподданнейше и нижайше прошу со слезами моими чрез сие мое бедное прошение, понеже вижу, что жена моя хотя и нарочно для того поехала, однако ж за глупостью своею не умеет ваше императорское величество ни упросить, ни умилостивить. Это была последняя моя надежда. Для того умилосердися ныне, всемилостивейшая государыня в премилосердая мать, на сие мое убогое и слезное прошение. Ежели чем-либо от недоумения моего и от сущей простоты погрешил и прогневал Ваше императорское величество, извольте мне, бедному, милостиво отпустить, как и всевышний господь Бог грешные милостиво прощает. Буде же, государыня, есть какая моя неотпустительная вина, прикажи, государыня, хоть оковав меня, как злодея, взять отсюда в Петербург и розыскать, и когда пред вашим императорским величеством или государством хотя в малом явлюся виновен, повели, государыня, казнить меня, как сущего изменника, или сослать куда, точию, всемилостивейшая государыня и премилосердая мать, уже бы мне, бедному, скоряе один конец был, нежели от такого продолжительного злосчастного на свете живота моего в такое отчаяние приду, что я и душу свою ни за что потеряю и буду вечно в пекле.

Всемилостивейшая государыня, если изволите мыслить, чтоб здесь ныне из меня какой плод был, милостиво о том по немощи человеческой изволите рассудить: понеже во мне ни ума, ни рассуждения никакого нет, и истинно, государыня, никакие дела в мою голову не идут, но только держу одно место.

Когда я был не в таком слабом состоянии, столько, государыня, трудился, как то все известно, однако ж и впредь если Бог меня живота или последнего ума моего не лишит и допустит увидать ваше императорское величество, потом готов, государыня, как самому Богу, так вашему императорскому величеству всегда работать до кончины живота моего. Ежели, государыня, изволите мыслить, чтоб я на кого какие жалобы приносил и тем ваше императорское величество трудил, Бог меня, государыня, со всеми рассудит, а я не буду, всемилостивейшая государыня, приносить ничего. И паки, всемилостивейшая государыня, слезно милосердия Вашего императорского величества прошу: умилися, всемилостивейшая государыня, покажи над таким бедным человеком божескую свою милость, ради поминовения блаженные и вечнодостойные памяти императорского величества и ради своего многолетнего здравия и бедной души христианской, понеже я, кроме Бога и вашего императорского величества, не имею никакой надежды.

Всемилостивейшая

моя государыня, вашего императорского величества всеподданнейший и нижайший раб

Артемей Волынской.

Из Казани. Марта 17-го дня 1726 года» {175} .

Мало кто из высших чиновников того времени умел столь эмоционально и органично соединить признание в различных «грехах» и полной неспособности к делам с благородством невинной и не желавшей никого обвинять души и обязательством «работать до кончины живота». Драматизм жанра достигает высшего накала в готовности принять пусть даже незаслуженное наказание — «скоряе один конец был». Затянувшаяся же неизвестность может привести автора к полному отчаянию с недостойным истинного христианина исходом — но разве может это допустить «милосердая мать»?

Но в столице отзывать энергичного администратора не торопились. В марте 1726 года министры распорядились выдать Волынскому задержанное за два года жалованье, а в апреле императрица милостиво ответила: «Господин губернатор! письма твои все до нас доходят, из которых мы усмотрели, что в немалом ты сумнении находишься о том, якобы мы имеем на тебя гнев свой; и то тебе мнение пришло в голову напрасно, и хотя прежде по письмам Еропкина отчасти имели некоторое сумнение, однакож потом в скором времени чрез письма свои ты выправился, и остался в том помянутый Еропкин, что неправо о том он доносил, а вашими поступками в положенных на вас делах мы довольны. Что же представляешь свои нужды и просишься для того… ко двору нашему, и ныне тебе ко двору быть невозможно затем, что писал к нам недавно генерал-фельдмаршал князь Голицын, что Черен-Дундук согласился с кубанцами и ищут чинить нападение на донских Козаков и на Петра Тайшина, и для того надлежит вам подлинно о том проведовать и до того не допускать; а потом, тако ж и по осмотрении нужных дел в Казанской губернии в июне месяце приезжайте к нам в Петербург» {176} .

По дороге Волынский заехал к М.М. Голицыну и обсудил с ним калмыцкие дела — «ссоры и разорения улусов» {177} . 25 июля 1726 года он был уже в Петербурге — присутствовал на завтраке у Александра Даниловича Меншикова; вместе с князем он отправился в Кронштадт, где находилась императрица с двором. Обратно в Казань он явно не собирался, хотя формально и оставался губернатором. Верховный тайный совет осенью уже обсуждал, кому бы поручить калмыцкие дела; однако найти достойную фигуру оказалось трудно, представленные кандидатуры генерал-майоров Шереметева и Кропотова были Екатериной отклонены. В августе Артемий Петрович купил дом в Северной столице (сделка была утверждена императрицей {178} ) и прочно занял свое место в свите. В качестве генерал-адъютанта он часто бывал у фактического главы правительства Меншикова — «при столе» за завтраками и обедами или когда князь «слушал дела»; вместе с придворными дамами и кавалерами навещал его загородную резиденцию Ораниенбаум {179} .

Приближение ко двору сразу помогло решить личные дела. 24 ноября 1726 года Меншиков объявил Артемию Петровичу о повышении из полковников сразу в генерал-майоры, минуя промежуточный чин бригадира {180} . Министры Верховного тайного совета в очередной раз распорядились выдать ему невыплаченное жалованье (несмотря на это и предшествующее повеления, дело тянулось до февраля 1727-го) и удовлетворили просьбу о пожаловании пустошей в Шлиссельбургском уезде. 2 февраля 1727 года Волынского вызвали в совет для объяснений, как и почему он самовольно взял в Астрахани 300 четвертей ржи в качестве хлебного жалованья. Он обязался вернуть государству муку в обмен на удержанную с него штрафную сумму в 974 рубля {181} . В 1726 году Волынский давал также показания по неприятному делу о побитом мичмане Мещерском, и оно «позалеглось».

Однако относительное благосостояние после тяжелой кочевой жизни на окраине не могло компенсировать удаление от активной государственной деятельности. Едва ли Артемий Петрович с его темпераментом мог довольствоваться ролью придворного, сопровождавшего на выездах карету императрицы и возглавлявшего ее охрану, или шталмейстера — конюшего на парадных церемониях {182} . Но к началу 1727 года власть уже ускользала из рук императрицы. Часто болевшая Екатерина всё больше замыкалась в придворном кругу, где за карточной игрой и застольем выдвигались новые фавориты — молодой поляк Петр Сапега и камергер Рейнгольд Левенвольде, получившие за заслуги интимного свойства щедрые пожалования. Меншиков ладил с любимцами царицы, но за пределами дворца реальная власть находилась в его руках. Он задумал дерзкий план, целью которого был брак маленького великого князя Петра с одной из его дочерей, в результате чего сам светлейший князь смог бы породниться с царствующей династией и стать регентом при будущем несовершеннолетнем государе.

Императрица колебалась, считая, что престол принадлежит ее дочерям, но не могла сопротивляться напору Меншикова и всё же дала согласие на этот брак. Весной 1727 года ее силы были на исходе, а вокруг нее шла грызня, закручивались нескончаемые интриги. В апреле у Екатерины началась горячка — по позднейшему заключению врачей, вызванная воспалением или «некаким повреждением в лехком». Светлейший князь не выпускал из своих рук инициативу: 10 апреля он переехал в свои апартаменты Зимнего дворца, чтобы прочнее держать ситуацию под контролем, а 24-го добился от Екатерины указа об аресте своих противников — генерал-полицеймейстера А.М. Девиера, министра П.А. Толстого, генералов И.И. Бутурлина и А.И. Ушакова. Следствие проходило в спешке под сильнейшим давлением Меншикова. Приговор и завещание были готовы лишь к вечеру 6 мая, в последние часы жизни Екатерины — и были ею утверждены, поскольку Меншиков не отходил от постели умиравшей. Едва ли она была в состоянии читать документы — скорее всего, завещание подписала Елизавета.

Поделиться с друзьями: