Базельские колокола
Шрифт:
Но господин Дерис был человек занятой, и в доме чаще бывали молодые люди и несколько женщин. Они часами говорили о книгах, которые мама читает. Ибсен. Мирбо. Катерине так хотелось, чтобы мать дала ей почитать Мирбо. Ей казалось, что эти книги, о которых так много говорят, похожи на вино. В этих книгах всегда жарко и солнечно, а молодые люди, добрые и красивые, преследуемые обществом, влюбляются в девушку и спасаются с ней бегством в чудесную страну, где летают зелёные птицы и звучат песни.
Госпожа Симонидзе читала; она чувствовала, что старость приближается. Ей хотелось поближе узнать людей, написавших слова, в которых она ещё находила какое-то трагически бесполезное лекарство против убегающей жизни. Она говорила Катерине, как Катерина говорила своим куклам: «Ты увидишь, кисонька, ты увидишь, какой к нам
Одним из фаворитов госпожи Симонидзе был Марсель Швоб 4. Она не могла понять, отчего его голос не доходит через головы дурацкой публики «Пале-Рояля» и «Нувотэ» 5 до огромной народной массы; она никогда не пропускала случая показать, на чьей стороне находятся её несколько назойливые симпатии. В сущности со Швобом происходило то же самое, что с ней самой: какое-то проклятие отделяло его от той толпы, для которой он творил каждое своё слово. Вот так же и госпожа Симонидзе со всё возрастающей остротой ощущала, что она отрезана от целого мира, а между тем разве она не была на стороне рабочих, которых встречала на улице с инструментом в сумке за спиной? Но как же им было сговориться, у них не было общего языка.
Госпожа Симонидзе, наконец, познакомилась со Швобом, и она с жаром рассказывала Катерине о молодой актрисе, жене своего любимца. Та даже как-то пришла к ним в гости. Она показалась Катерине очень красивой. Катерина стала мечтать о том, как она будет актрисой и женой знаменитого писателя.
Кто к ним привёл этого высокого и худого человека, с чёрной бородкой клинышком, с цветом лица, который люди привозят из колоний, и огромным лбом, — Катерина потом никак не могла вспомнить. Он был у них раза три-четыре и говорил об Аргентине. Девочка из разговора поняла, что Аргентина — это и есть та страна, о которой она неизменно начинает мечтать, когда произносят имя Мирбо. Прижавшись к матери, она слушала рассказы о лесах Гран-Чако, о тропических равнинах, где над травой высотою в два-три метра летают колибри, а в один прекрасный день вместо птиц начинают летать искры внезапно вспыхнувшего пожара. С каким пылом гость описывал пламя! Он называл дни, когда огонь царствовал над горизонтом, своей «красной пасхой». Он говорил о книгах, которые там читал, о своей коллекции насекомых. У Катерины не хватило духу попросить его показать ей своих бабочек. Она понимала, что человек этот очень беден, и госпожа Симонидзе разговаривала с ним с особенным пафосом; она говорила о том, как ей бы хотелось жить вот так, вдали от цивилизации, с этими примитивными народностями, не знающими страшных машин, эксплуатации, кровавого режима буржуазии.
Гость покачивал головой, и Катерина следила за тем, как на его высоком лбу от работы мысли выступают жилы. Она понимала не всё, что он говорил, и когда он переставал рассказывать об Аргентине, она ещё оставалась в этой стране чудес, где горластые обезьяны, крокодилы и пумы украшали уже знакомый пейзаж, так ей нравившийся во «Всеобщей географии» Элизэ Реклю, которую мать ей читала вслух.
Эти посещения, особенно последнее, произвели на неё глубокое впечатление. Хотя ничего удивительного тогда не случилось, но всё было как-то торжественно, точно перед важными событиями. «Он» говорил о своём детстве, и Катерина с трепетом представляла его себе таким же, как она, ребёнком, товарищем, с которым она разглядывала бы картинки в атласе, делила бы свои игрушки. Ведь он приходил бы к ней в гости, играл, и она бы целовала его, чтобы согреть после холода на улице, и ему бы дали хлеба с маслом и какао. Разве у него тогда уже были такие жилы на детском лбу, там, в деревне, в Арденнах, где он пас стадо и часами, задумавшись, сидел на таинственных берегах болота? И когда в Париже
булочник Корбэ бил его за то, что он шёл в булочную кружным путём? А позже, в Седане, когда он, тринадцатилетний, стоял перед мартеновской печью, голый по пояс, измученный слишком тяжёлой работой, страшным дыханием угля и огня? А Алжир, фабрика солдатской обуви, тюрьма где-то в глубине страны, тяжкая работа в каменоломне, лихорадка, больница?Катерина видела слёзы на глазах матери. Она не совсем понимала, о чём говорят, что должно было свершиться. Это было вечером, и, как всегда, кроме первого раза, госпожа Симонидзе, Катерина и гость были одни.
Он гладил волосы ребёнка и говорил о том, как странно, что он здесь. Он живёт очень бедно, где-то на окраине. У него девочка, немного старше Катерины, её зовут Сидони. Он зарабатывает у кожевника двадцать франков в неделю. Ему нужно бы комнату для его «научной работы». Но ведь приходится платить за неделю вперёд. Катерина больше не слушала, она ревновала к Сидони, и ей хотелось её видеть. Была ли Сидони в Аргентине?
Госпожа Симонидзе — как это она ухитрилась? — дала гостю денег. Катерина в этом была уверена, ей было немножко стыдно и страшно, потому что она боялась, что он вдруг бросит деньги на пол и произнесёт ужасные слова.
Но вот он стоит неподвижно, он сейчас уйдёт; какой он жалкий, на раскрытой ладони лежит золотой — двадцать франков.
— Спасибо, мадам, — говорит он. — Здесь хватит и на чемодан, но нам больше нельзя встречаться. — Рука зажала золотой, как оружие.
Госпожа Симонидзе дрожащая стояла у дверей и только сказала:
— А после?
— На это, мадам, мало шансов. Разве — как знать? — если мне придётся спасать свою голову…
В доме повсюду стояли цветы, и когда госпожа Симонидзе осталась одна, она вдруг почувствовала, что они ей невыносимы. Она ходила по квартире и выбрасывала цветы — ей было как-то легче от этого. Останавливалась перед зеркалами. Ребёнку, которого она забыла уложить спать, она сказала:
— Неужели, Катюша, я такая некрасивая, или, может быть, я уже старая?
В день св. Николая господин Дерис принёс Катерине кукольный дом из четырёх комнат, с полной обстановкой, даже с кастрюлями, блюдами, тарелками в кухне, — чудо, а не дом!
Госпожа Симонидзе очень рассердилась на него за этот подарок, она отказалась поставить его вечером на туфли девочки в камине. Она считала, что это идиотство, и передала дом прямо Катерине, и в присутствии расстроенного господина Дериса объяснила дочери, что св. Николай и рождество — обман, повторяя, что нет ни бога, ни св. Николая, но что тем не менее Катерина обязана поцеловать господина Дериса и поблагодарить его. Катерина послушно поцеловала господина Дериса, она была очень смущена и смотрела в сторону, пока господин Дерис бормотал, что он тут ни при чём, что это боженька, за что его вполне отчётливо обозвали дураком, а он рассердился, ушёл весь красный и дулся четверо суток.
После четырёх дней он появился чрезвычайно смущённый и старался загладить свою вину подарками и цветами. Госпожа Симонидзе, всё так же презрительно с ним разговаривая, предусмотрительно его простила, ибо всё утро без конца ходили поставщики. Декабрь — месяц разорительный. Господин Дерис умолял, чтобы ему разрешили поужинать сегодня с госпожой Симонидзе и её дочкой в большом ресторане на Бульварах. Ему это позволили.
Госпожа Симонидзе в этот вечер была особенно хороша; на девочке было платье из такой же тафты, как у матери. Из окна Катерина увидела карету господина Дериса. Дерис ввалился в квартиру, и горничная в чепчике успела предупредить мадам, что с мосье, должно быть, что-то случилось: мосье неважно выглядит.
Дерис, развалившись на вычурном кресле в будуаре, не выпускал из рук развёрнутой «Патри» 6, и действительно, по одним только жирным заголовкам можно было понять, что что-то случилось. Куда уж тут ужинать! Сегодня днём в палату депутатов была брошена бомба — виконт де Монфор как раз собирался выступить — и количество убитых ещё неизвестно! Конечно — анархист! Опять этот Равашоль! Бог знает, как это отразится на бирже. А Дерис играл как раз на повышение! Шарль Депюи вёл себя как герой. Он председательствовал и непосредственно после взрыва произнёс: «Господа, заседание продолжается». Пока что на трибунах от женщин и детей осталась одна каша.