Белый флаг над Кефаллинией
Шрифт:
Паскуале Лачерба слегка улыбнулся, притворившись — по крайней мере так мне показалось, — что не уверен, следует ли ему принять мое приглашение. Потом все-таки решил согласиться. «Только обождите, поищу какого-нибудь мальчишку, чтобы послать домой предупредить жену», — попросил он.
Я тем временем сел за столик в кафе Николино и машинально заказал еще одну рюмку узо — первое, что мне пришло в голову. Я тут же спохватился, но было поздно: рюмка и бутылка воды уже стояли передо мной на подносе. Я отпил глоток, надеясь, что это поможет мне хотя бы отогнать мысль о смерти. После Красного Домика она засела у меня в голове и я никак не мог от нее избавиться.
Я чувствовал смерть в себе.
2
Потом,
Мысленно возвращаясь к случившемуся и предаваясь этому новому ощущению вновь обретенного, заново открытого мира, Альдо Пульизи чувствовал, что задыхается. Он держал в своих руках руки Катерины и удивлялся: они тоже были новые и в то же время прежние, принадлежали Катерине и Амалии, олицетворяли прошлое и настоящее, которое вернула ему смерть.
И когда он обнял Катерину, в его душе была любовь не только к ней, но и к жене, любовь, которая выжила вместе с памятью, как его память выжила вместе с ним. Это была любовь к жизни, которая, как ни удивительно, продолжалась.
В эту минуту, когда Катерина, не менее счастливая, чем он, улыбалась в его объятиях, тоже с сознанием, что произошло чудо, он думал, что смерти больше нет, что умереть невозможно. Он посмотрел смерти в глаза, одолел ее и остался невредим. А сейчас он стоит здесь, в саду Катерины Париотис, держит в объятиях Катерину-Амалию, и в душе его — неистребимая жажда жизни и любви. — Маленькая кириа, — сказал он.
Освещенные белыми лучами занимавшейся зари Альдо Пульизи и Катерина Париотис посмотрели друг на друга.
В который раз он видел, как светает, — в четвертый или в пятый, он не помнил.
Но в то утро восход показался ему каким-то особенным: он сиял ярче обычного, светился новым светом, черным сверкающим светом глаз Катерины.
— Что произошло? — спрашивала Катерина. Она высвободилась из его объятий. Счастье кончилось. При свете зари она его рассмотрела: поняла, что капитан Альдо Пульизи впервые предстал перед ней не победителем, а побежденным.
Она поняла это не потому, что китель его был расстегнут, а мундир не походил больше на мундир; не потому, что капитан зарос черной щетиной и разбудил ее в такой неурочный час. Поняла по глазам, в которых застыло удивление по поводу вновь обретенной жизни, по той животной радости, которую излучает каждое человеческое существо, избежавшее неминуемой гибели, и которую Катерина в свое время испытала сама.
Она почувствовала, что перед ней — человек той же породы, что и она, что в их жилах течет одна кровь. И хотя в данный момент ему хорошо, он так же безоружен и беззащитен, как любой грек Кефаллинии. Иными словами, он не оккупант и не друг, а существо, связанное с тобой прочными нерушимыми узами, почти родственник. Значит, они должны вместе нести тяжкий груз горя.
Сейчас он ей брат или отец, или даже сын. Никем иным он быть не может.
Она отвела его в дом, усадила на кровать в своей комнате, в той самой, которую он раньше снимал. И шепотом, точно ребенка, стала уговаривать раздеться, лечь под одеяло и не бояться, а она пока что сходит на кухню и сварит кофе.
— Да, кириа, — проговорил Альдо Пульизи. И улыбнулся, улыбнулся ей и стенам, таким же родным, как стены его собственного дома. Улыбнулся, почувствовал, как мягка знакомая кровать, увидел комод из светлого дерева, где стояло потускневшее зеркало, перед которым так трудно бриться, улыбнулся иконе Агиоса Николаоса, которая — он
это твердо помнил — висела над изголовьем.Он улыбнулся материнскому голосу Катерины (почему он звучал совсем по-матерински сегодня?), она говорила что-то насчет кофе, советовала немного поспать, закрыть глаза, будто разговаривала с ребенком. Приготавливая на кухне кофе, она уговаривала его не бояться, обещала, что будет сидеть возле него всю ночь, а как только взойдет солнце, сходит в город, посмотрит, что там делается, и если там что-нибудь неладно, прибежит домой и разбудит его. «Сколько ночей ты не спал?» — спрашивал голос Катерины.
«Много, много», — смутно подумалось Альдо Пульизи. Но сейчас мир ограничен стенами ее дома, звучит ее голос. («Голос Амалии», — подумал он.) Потом вкусно запахло кофе, и его охватило удивительное ощущение физического блаженства и душевного покоя. Впрочем, может быть, он просто заснул.
— Вот как обстоят дела, капитан, — говорил кто-то по ту сторону плотного покрывала, опустившегося на его память.
Но он все-таки напрягся и вспомнил, что он — капитан и что идет война, и что это вовсе не его дом, и что земля эта — не его земля. Он в чужом доме, на чужбине. На острове, вспомнил он, на острове Кефаллиния, где кто-то отнял у него оружие.
«Мы не должны забывать о немецких самолетах… слышался откуда-то голос генерала. Вы не могли поступить иначе».
Он отвечал: «Синьор генерал, надо действовать всем вместе. Мои артиллеристы одни не справятся. Ведь это простые крестьяне, синьор генерал, крестьяне, одетые в солдатскую форму».
Голос генерала повторял: «Мы не должны забывать о самолетах».
3
Когда совсем рассвело, подразделения подполковника Ганса Барге, нисколько не маскируясь, открыто двинулись занимать более выгодные тактические позиции. Десять танков типа «тигр» двинулись по направлению к Аргостолиону и, подойдя к эвкалиптовой аллее, где улица образует широкий бульвар, остановились под деревьями и заглушили моторы. Медленно вращаясь, башни направили дула пушек в сторону площади Валианос. Некоторые танкисты спрыгнули на землю, закурили; другие, откинув крышки, остались сидеть в люках и сонными глазами осматривали пустынную аллею. Единственное, что они увидели, была миниатюрная женская фигурка.
Катерина Париотис шла мимо длинной вереницы танков, похожих на уставших допотопных чудовищ с бронированной шкурой, вдыхая их запах — запах нефти и масла, — и ей показалось, что это и в самом деле притаились, готовые наброситься на свою жертву, какие-то коварные живые существа.
Она шла, стараясь держаться непринужденно, но чувствовала, что взгляд ее напряжен, что она слишком пристально смотрит вперед, что движения ее скованы, ноги отяжелели.
Немцы смотрели на нее. Она шла быстро, прямая как тростинка в своем легком платье из красной материи. Сверху, из люка, или сзади, из-за крыла танка, она казалась еще меньше. Они смотрели на нее, но не заговаривали. Просто промелькнула красным пятнышком и все: они ждут, у них боевое задание, а она к этому не имеет никакого отношения. (Зачем их прислали в Аргостолион? Неужели итальянцы собираются атаковать?)
Немцы тотчас о ней забыли и вернулись к прерванному разговору. (От бывших союзников и товарищей по оружию всего можно ожидать; будь эти итальянцы посмелее, они бы совершили и это последнее предательство. Хотя, если разобраться, не лучше ли и им, немцам, тоже покончить со всей этой затеей?)
Слов Катерина не разбирала — до нее доносились лишь голоса, гортанные и резкие, хотя немцы не кричали, а говорили вполголоса, как говорят под темными сводами церкви. Немецкие танкисты не обращали на нее никакого внимания, Катерина это чувствовала. Какое дело военным людям до какой-то девчонки! И все же она не выдержала, заторопилась, чтобы скорее миновать последний танк и выйти на площадь Валианос, оставить позади тошнотворный запах бензина и железа — запах пота этих механических животных.