Белый конь
Шрифт:
— Так значит, вы с детства мечтали составлять каталоги, верно? — засмеялась калбатони Мариам.
Мне стало стыдно, и я покраснел, хотя продолжал упрямо стоять на своем — пока не переубежу ее, не уйду. Я разволновался, словно ребенок перед магазином игрушек. Мною овладело лихорадочное нетерпение.
— Хотя, может, будет для вас польза, — сказала наконец калбатони Мариам, — научитесь разбираться в книгах. Контакт с книгами много значит, тем более для молодого человека. Это, возможно, станет для вас своего рода школой. Только не решайте в спешке… Подумайте… Я не тороплюсь. Через неделю, дней через десять приходите и скажите мне о своем решении.
— Хорошо, калбатоно!
— Еще одно условие: я назначу вам стипендию.
— Что вы, калбатоно!
— По-другому не выйдет, даже не думайте…
— Калбатоно… —
— Довольно об этом. Еще вы должны знать заранее, что одного года вам не хватит. Подумайте, хорошенько подумайте.
— Да, калбатоно… Только денег я не возьму.
— Уговор есть уговор! Иначе я не открою вам двери библиотеки!
12
Через шесть дней из деревни пришла телеграмма от Маро-учительницы: «Анано плохо, приезжайте». Отец разнервничался и раскричался: «Не время среди зимы туда ехать, я и так по горло в делах». Он рвал и метал. Потом постепенно успокоился и сказал: «Черт с ним, завтра поеду». «Мы должны ехать непременно сегодня, — сказал я. — Этой же ночью!» Я чувствовал, что Анано или очень плохо, или… возможно… Я не скрывал предчувствий. Отец задумался, повторяя: «Не может быть, не может быть…» Он опять разволновался, искал и не находил выхода, видно, он и впрямь очень был занят. «Мы не сможем поехать вместе», — сказал он и принялся писать записки, Потом наказал мне, куда их отнести и кому передать. Он спешил, но не растерялся — привел все в порядок, разложил по местам. Засунув руки в карманы, он долго ходил взад-вперед по комнате. Потом остановился у шкафа, достал из кармана ключ, с грохотом открыл один из ящиков, выдвинул его и заглянул внутрь.
— Здесь деньги! — сказал он. — Если нужно будет, завтра же сообщу — приезжай и захвати их с собой. — Часть денег он положил в карман.
Ночью я почти не спал. В беспокойстве ходил из комнаты в комнату. Мучился, мысленно спасал Анано, возвращая ей здоровье. Поставил ее на ноги, отца отправил в город, а сам остался с ней до весны. На моих глазах растаял снег, зазеленели листья выстроившихся вдоль нашего забора тутовых деревьев — я пересчитал их: было опять одиннадцать. Анано сказала мне: «Я должна развести шелковичных червей, не стоять же деревьям напрасно». Потом я немного вздремнул, и мне приснился черный петух, восседавший на саманнике. Вытянув шею, он махал крыльями, стараясь закричать, и не мог.
На второй день отец прислал телеграмму — приезжай!
Я понял, что Анано больше нет.
Вечером я пришел на вокзал. Тот, кто ездил в ту пору кахетинским поездом, помнит, наверное, что купить билет не составляло труда: продавали столько билетов, сколько надо. Если у тебя был билет, ты мог даже повиснуть на подножке или влезть на крышу вагона — одним словом, на станции не остался бы.
Не важно, как я ехал, главное, что утром я уже был в Телави и, запахнув пальто поглубже, сидел на линейке. Я знал, что не застану Анано в живых, но сердце надеялось на что-то, не хотело до конца поверить в несчастье! Я трясся по заснеженной дороге, и, пока наша повозка не остановилась в центре деревни, лучик надежды все еще теплился в моем сердце. Ступив на землю и заглянув в глаза знакомым, я убедился окончательно: непоправимое случилось. Я словно ждал этого дня: Анано сама внушила мне, что так будет. Но то, что предсказывала Анано, произошло на удивленье скоро и по причине мне непонятной.
Первым ко мне подошел почтальон и спросил — приехал? Я ответил: «Приехал». «Это я тебе сообщил, — заявил он и пожал мне руку в знак сочувствия. — Как хорошо эта благородная женщина смотрела за тобой… Но вот дала тоске извести себя… Э-эх, все бренно в этом мире!» — сказал он и отошел. Потом подошли и другие, те, что стояли без дела около парикмахерской и вели разговоры, жалея Анано, сокрушенно качая головами.
Я шел по колено в снегу. Все, насколько видел глаз, было заснежено: деревья, дома, лесистые пригорки за домами. Я шел по снегу и думал — только бы не встретили меня причитаньями. Еще издали я увидел, что в нашем дворе хлопочут женщины: ворота были открыты.
Я зашел во двор. На балконе вдоль стены стояли мужчины. Дверь большой комнаты тоже была открыта. Я поднялся по лестнице — все взоры обратились на меня. Мне стали жать руку. «Молодчина, — сказал отец, — мы ждали тебя завтра утром. Зайди, взгляни на нее…» «Сейчас не могу», —
сказал я. Мужчины расступились и дали мне возможность встать между ними, у стены. В это время со двора кто-то из женщин крикнул: «Парень, наверно, голодный, пришлите его сюда».На второй день с утра шел снег. Он падал крупными хлопьями, величиной с ладонь. Фидо Квалиашвили сказал, что раз снег крупный, то скоро он перестанет, — но вдруг посыпал мелкий снежок, который ложился на землю и не таял. Я стоял рядом с отцом, прислонившись спиной к стене, там, где меня вчера поставили. Фидо Квалиашвили вел себя как близкий, отдавая распоряжения и руководя людьми…
А люди шли и шли, без конца. Передо мной прошла вся деревня. Я всех узнавал и в глубине души был рад видеть их снова, всем пожимал руку и выслушивал слова искреннего соболезнования. Пожав мне руку, они шли дальше, к открытым дверям комнаты, где лежала Анано. Вокруг нее сидели женщины в черном, время от времени кто-нибудь из них начинал плакать и причитать, потом опять воцарялась тишина. Все происходило без лишней суеты, шума и движения — каждый четко знал и выполнял свое дело.
Вот появились и Кариаули, все четверо вместе вошли во двор, похожие на заснеженные горы. (Кариаулева вдова пришла раньше и сидела в комнате.) Отец вздрогнул, переступил с ноги на ногу и выпрямился. Сначала подошел и пожал нам руки Кариаули-отец, потом — мать. Когда дочки протянули руки моему отцу, у них было такое выражение лица, что мне показалось: они вот-вот рассмеются. Но они вовремя опустили головы и прошли в комнату. Меня они почему-то обошли стороной, руку пожать не захотели. Когда девицы-дэвы отошли, отец наклонился ко мне и по-деловому зашептал: «Хороним Анано на старом кладбище, рядом с родителями». Вчера он уже сказал мне это — и в более естественной обстановке. Зачем ему понадобилось повторять это сейчас? Неужели, чтобы показать, как его волнует могила? Я же как раз в это время думал: как только приеду в Тбилиси, пойду к калбатони Мариам и скажу: «Каталог вашей библиотеки должен составить именно я, пусть даже для этого понадобится два года».
Вдруг я услышал голос Фидо Квалиашвили и понял, что настало время похорон. Женщины вышли из комнаты, и зашли мы, мужчины. Прикрыли дверь, подняли гроб и три раза повернули его, потом трижды стукнули передней частью об дверь, открыли ее и вынесли Анано во двор.
Всю дорогу шел снег.
Мы оставили позади наш дом, ворота, улицу и стали подыматься в сторону кладбища. Этот подъем я всегда считал дорогой к церкви и никогда не думал, что он ведет на кладбище. Идти по снегу было трудно, ноги скользили, но мы все-таки медленно продвигались, вперед, все выше и выше — к церковной ограде…
В Тбилиси я вернулся один. Отец остался: «Не могу все бросить, присмотрю за могилой и приеду потом».
…Первая ночь в деревне была удручающе-тяжелой. Я еще в поезде, когда ехал из Тбилиси в Телави, не смог найти себе сидячего места. Пришлось ехать стоя, да и в деревне я устал и не выспался. Ходил то по балкону, то из комнаты в комнату. Было морозно. Окна и дверь средней комнаты, где лежала Анано, были открыты. Люди шли всю ночь напролет, и я уже не понимал, кто входит, кто выходит. Они совещались с отцом и Фидо Квалиашвили насчет завтрашних похорон. У меня было такое ощущение, что ночью вся деревня вместе с нами не спала.
Почтить память Анано пришла тьма людей — оба балкона и все комнаты были переполнены! Никто не сказал лишнего, да и вина сверх меры никто не выпил. Поминки прошли пристойно и умеренно, и уже одно это говорило 0 том, как деревня любила и уважала Анано. Я не прилег ни на минуту, все сновал вверх-вниз по лестнице. И в комнатах набегался, следил, чтобы всего на столах было вдоволь. К вечеру тело у меня онемело и отяжелело… И голова кружилась…
Соседи предлагали нам ночлег — отдохните у нас, этой ночью здесь вам трудно придется. Отец отказался, и нам действительно пришлось трудно. Соседи все наскоро поубирали (остальное, мол, завтра) и ушли, а мы с отцом остались одни в осиротевшем доме, без Анано. Мы оба не снимали пальто и, заложив руки в карманы, маялись от стены к стене. Отец несколько раз упомянул Фидо Квалиашвили — хороший он человек, стоящий мужик. Меня тоже растрогал председатель колхоза: он взвалил бремя тяжелых дней на свои плечи, он верховодил, он распоряжался. Мне, правда, думалось, что он это делать обязан как председатель. Но все оказалось не совсем так.