Без выбора (автобиографическое повествование)
Шрифт:
Диссидентствующая патриотическая печать так или иначе зовет на бунт, каковой в принципе не исключен — буде еще один «дефолт». Она, эта пресса, будто обречена на выковыривание булыжников по самой логике мышления, то есть, в сути — по инерции диссидентского протеста. Тьму лет назад высказанная Г.П. Федотовым характеристика отдельной части русской интеллигенции ныне парадоксальнейшим образом подходит к настроениям просоветско-патриотической, искренней и честной по намерениям пишущей братии: безусловно, высокая идейность задач и решительно беспочвенная идейность. И еще неизвестно, что опаснее для становящегося государства: откровенная безыдейность на почве стяжательства или воинственно беспочвенная идейность…
Но при том! Как бы ни оценивалось в целом то, что сегодня именуется патриотическим движением, — движения как такового в общем-то нет, но есть некий фронт
Собственной воли он, «русизм», скорее всего, не получит, но дело свое сделает, если это дело пока еще угодно Богу.
Вроде бы и совсем не к месту вспомнился мне один эпизод из периода попытки «скрыться в тайге» — это когда после разгрома осиповского журнала «Вече» и моего «Московского сборника» в Москве вдруг стало тошней тошного. С одной стороны, нас пытались «скрестить» с национал-большевиками, чтоб в одну дуду — «да здравствует генералиссимус и маршалы великие его»; с другой — меневское направление в Православии, дескать, несть ни эллина, ни иудея, но есть первоисточник — Библия, зарывайся по уши и поменьше общайся со всякими сомнительными батюшками-стукачами и подпевалами куроедовскому ведомству; опять же добрейший и порядочнейший Геннадий Михайлович Шиманов развил бурную агитацию за совокупление Православия с советской властью на предмет улучшения породы. Было у нас с ним в записных книжках даже зафиксировано пари: через три года, то бишь к году восьмидесятому, советская власть призовет Церковь к управлению государством. Сие благое пожелание диктовалось все тем же: предчувствием катастрофы. Только каждый понимал ее по-своему и относился по-разному.
Ко дню рождения Шиманова в семьдесят пятом я преподнес ему, большому русскому оригиналу, стихопосвящение, каковое рискну привести, потому что, как мне кажется, оно удалось:
Не сочту за мечту, за утопию —Ради правды за рифму берусь.Царство Зверя грядет на Европию,Царство славы — на матушку Русь!Для масона, жида или выкрестаСладко ниц пред антихристом пасть.Но не примет! Не примет антихристаНаша вечно советская власть!Не поддавшись идеям обмановым,Осознав свое время и век,Троекратно, по-русски с ШимановымРасцелуется старый генсек.И вздохнет: «Ах, мой друг, ведь не вправе яУмолчать, коль твоя правота.Не воскреснет без нас Православие!Да и нам так его нехвата…Но под знаменем, вышитым золотом,Поплывем мы с тобой в два весла:Матерь Божья в руках с „серп и молотом“,Власть советская плюс правосла…»В своем деле, в показаниях одного моего активного «показателя» я обнаружил совершенно вздорное утверждение: с момента отбытия Солженицына за границу еще ранее существовавшее монархическое движение, своеобразный монархический центр, возглавил Шафаревич. Ему же, этому «показателю», как я подозреваю, принадлежит и стишок следующего содержания:
Осипов, Шиманов, БородинВстанут у Престола, как один.Граждане, а ну, целуйте крест!Кто не поцелует, тот не ест!В
действительности ни о каком монархизме в те времена серьезного разговора быть не могло. В монархизм поигрывали наши «легализованные» дворяне, безобидные служащие разных советских ведомств. Их как-то сразу много развелось — Голицыных, Милославских и даже один Голенищев-Кутузов объявился. Красивые игры взрослых дядей никого не волновали, но квартиры их служили такими же «просмотровыми площадками», как и квартира Глазунова.От всего этого «игралища» и потянуло меня прочь, в Сибирь, в тайгу. К тому же тяга к писанию объявилась сильней прежнего.
Официально я оформился сторожем базы зверопромхоза, фактически же был полновластным хозяином кедровой тайги приблизительным диаметром в сорок-пятьдесят километров. Только я имел право на ружье и собаку. Я же распоряжался теми жалкими продуктами, что завозились на базу для прокормления будущих сезонников-договорников. Но сезон начинался с конца июля. Сперва жимолость… Но ее было немного на моем участке. Потом черника, и тут уже толпы шли мимо моего зимовья, обратно же, чтоб не сдавать, как положено по договору, большинство базу обходили стороной. Но что-то все же сдавали, и сданное жена превращала в варенье в особом котле-печке. Затем варенье разливали по деревянным бочкам.
Первая проба варева завершилась комически. Жена никак не могла отрегулировать пропорции ягоды и сахара, и как только варево закипело, поперла пена — знай подставляй ведро. Какой-то проходящий бич подсказал, что грех добру пропадать, что из пены можно сварганить отменную брагу, что мы и проделали. Брага была сладкой, алкоголь не чувствовался. И мы до того допробовались, что поочередно залазили в собачью конуру и соревновались в подражании собачьему гавканью.
Жители Прибайкалья заключали договора с промхозом на заготовку ягод, брусничного листа, но первее прочего — кедрового ореха, обязательность сдачи какового и было моим главным делом. Договор составлялся так, что каждый получал определенный участок кедровника, каковой и должен был обработать. При хорошем урожае за пятнадцать дней каторжного труда можно было заработать на мотоцикл, вещь, необходимую во времена, когда коней держать уже давно запретили, а автомобиль еще был недосягаем даже для профессионала-железнодорожника.
В числе моих обязанностей была и такая: бдить, чтоб «дикари» не обколачивали участки, отведенные по договорам рабочим-сезонникам.
Одним субботним вечером на базу нагрянули гости. Неожиданно заявился двоюродный брат из Иркутска и тот самый начальник участка — мальчишка, которого уже вовсю «доставал» слюдянский опер.
Все слегка поддали, но в этом «поддатом» состоянии узрели на противоположной гриве — напрямую километров пятнадцать, а по тропам и того более — узрели огни костерка, которого там быть никак не должно. Хозяева кедрового участка «хуторились» по другую сторону той гривы. Значит, дикари-разбойники. Пока хозяева обколачивают западный склон, эти обчищают северный, самый рясный, хотя и менее спелый.
Поймать! Наказать! Святое дело! На трех монголках, до зубов вооруженные, отправились мы в карательную экспедицию, когда уже перевалило за полночь. Ночная горная конная тропа даже без серпа месяца в кедровых просветах — в таких условиях не то что уважение, истинное почтение испытываешь к лошадкам, в полной темноте перешагивающим валежины через каждые полста шагов, на глинистом спуске столь аккуратно тормозящим всеми четырьмя, что не испытываешь ни малейшего беспокойства за свою посадку, небрежную и не шибко трезвую. Лошадки будто понимают, что подход нужен тихий, ни одна не фыркнет, лишь сопят ноздрями бдительно — глушь таежная не пуста жизнью, жизнь кругом, но поскольку только сопят, значит, в данном месте и в данное время мы здесь самые главные, а всем прочим хорониться и присутствия своего нам не выдавать, потому как тварь таежная не в курсе — видим мы что-либо в темноте или беспомощней котят новорожденных.
«Дикарей» мы обошли левее и километром выше по гриве, чтоб отрезать единственную тропу, идущую мимо базы. С трех сторон подобрались, видим: не хищники, наколотили себе по мешку шишек и поутру намеревались круговой тропой смотаться незаметно. Как только мы их «хипишнули», безмятежно спящих у едва тлеющего костерка, сперва вскинулись было, у одного одностволка тридцать второго калибра, у другого и того смешнее — двадцать четвертый трехзарядный, наверняка еще дореволюционного производства. Как бы там ни было — два ствола против трех, да в упор, да все право за нами, распались мужички, стволы покидали, уселись рядком у костра по требованию, молчат, злые.