Безмужняя
Шрифт:
— Но я вмешиваюсь, — заявляет полоцкий даян.
Реб Касриэль кашляет раз и еще раз, чтобы не расхохотаться. Фишл Блюм сверкает большими круглыми глазами, чмокает жирными губами и силится сохранить серьезную мину на глуповатом лице. Он потирает свой жирный затылок, чешет полную белую шею под густой черной бородой и чувствует, как спазмы сжимают желудок. Еще миг, и он лопнет со смеху. Иоселе, сын раввина, начинает подпрыгивать и дергать волоски на своем подбородке: такого он еще от роду не слыхал! При чем тут эти «вмешивается» и «не вмешивается»? Даже реб Ошер-Аншл все ниже и ниже наклоняет голову, пока его борода не ложится на стол слитком серебра.
Реб Лейви Гурвиц, застывший на некоторое время в оцепенении, спохватывается и сухо спрашивает:
— Так на чем порешили?
— Он дикий упрямец! — кричит
— Полоцкий даян должен усвоить, что мы решим и объявим всенародно: он никакой не раввин, а откровенный хулитель небес. И в день взыскания взыщу! Мы напомним, что он уже однажды разрешил приносить деньги в субботу.
— И я был прав! — выпрямляется реб Довид Зелвер. — Я спас от голодной смерти еврейских детей в России!
— Ложь и обман! — вопит реб Лейви. — Деньги, которые зареченские прихожане принесли в субботу, пошли в дело через три недели. И поныне никто не знает, как долго добирались ваши посылки до России и попали ли они вообще в еврейские руки.
— Я не мог знать, что у старост каменные сердца и что они неделями будут ждать, пока наберется достаточно денег. — На губах реб Довида выступает желтоватая пена. — И даже если бы я знал, что старосты будут тянуть с отправкой посылок, я бы все равно это сделал! Этим я освятил имя Божье, чтобы никто не мог сказать, что наше Учение — безжалостное Учение, допускающее голодную смерть еврейских детей.
— Вы много на себя берете, полоцкий даян, — лицо реб Касриэля Кахане краснеет в тон его бороде. — Тора допускает нарушение субботы во имя спасения жизни. Но чтобы можно было нарушать субботу ради спасения нашего Учения от упреков в безжалостности, — об этом я слышу впервые в жизни.
— И вообще вы еще молоды! — распаляется и реб Шмуэль-Муни. — Это мы, члены ваада, устроили так, что вас, молодого человека из местечка, зачислили виленским даяном по Полоцкой улице!
— Скандал с агуной доставляет и мне большие неприятности, — кряхтит реб Ошер-Аншл и рассказывает о своем обычае оттягивать развод сколько возможно, как велит Закон и как он привык поступать в течение многих лет. Парочки уже привыкли к тому, что он откладывает, и в большинстве случаев мирятся между собой. Но в последнее время они кричат, что если нашелся раввин, который освободил агуну, то найдется и такой, что разведет их без волокиты. И реб Ошер-Аншл заключает: — Ведь душа реб Довида тоже стояла у горы Синай при получении Торы. И он принял Учение, по которому самым страшным грехом считается сожительство с замужней. Почему же он теперь против Учения? Почему он стал раввином? Неужто он полагает, что добьется того, чего не сумели добиться гаоны — от раввина Ицхака Алфаси [106] до ковенского раввина Ицхака-Элханана Спектора?
106
Алфаси Ицхак бен Яаков (1013–1103) — кодификатор религиозно-юридических установлений. Считается крупнейшим галохическим авторитетом XI века.
Увидев, что тесть вмешивается в спор, Фишл Блюм, пихаясь локтями, выбирается из круга теснящих его раввинов, и лицо его покрывается капельками пота от мысли, которую он собирается высказать: царь Саул хотел быть милостивее пророка Самуила и пожалел Агага, внука Амалека. И нам рассказывают наши блаженной памяти мудрецы, что в ту единственную ночь, которую прожил Агаг перед тем, как разрубил его пророк Самуил, лежал Агаг со служанкой, и от него произошел злодей Аман. А тот же Саул, пожалевший Агага, метнул копье в сына своего Ионатана и хотел погубить царя Давида. Неуместная жалость — тоже жестокость. Это справедливость, ведущая к обману, — заключает Фишл Блюм и поглядывает
на тестя, законоучителя по разводам.«Гляди-ка! И он, мой зятек, может вставить словечко. Но раввинскую должность искать он ленится. Сидеть в зятьях удобнее!» — думает реб Ошер-Аншл и глядит вниз, на свою серебряную бороду, заснувшую от усталости на столе.
В ответ на упреки и вопросы, обрушившиеся со всех сторон, реб Довид Зелвер молчит. Его молчание загнало ожесточенные пререкания под потолок, точно клубы пара. Он встает и направляется к окну, где лежит его пальто. Реб Довид чувствует, что должен объяснить старшим раввинам, почему он поднялся первым: необходимо заказать лекарство ребенку. Однако он ни слова не произносит, чтобы не вызвать жалости к себе; точно так же он раньше не объяснил причину опоздания. Он натягивает пальто и озабоченно шарит в кармане, пока не нащупывает клочок бумаги — рецепт лекарства для Мотеле. Затем реб Довид идет к двери, но тут его нагоняет и останавливает голос реб Лейви:
— Полоцкий даян, мы прекратим выплату вашего жалованья! И на вас, а не на меня падут слезы ваших голодных детей и проклятия вашей жены.
— Вы держали это под конец и теперь разразились! — напрягаются и дрожат запавшие щеки реб Довида, точно голодные детские пальцы уже сейчас рвут его на части. — Не на меня, а на вас падут слезы моих детей и проклятия моей жены!
— На вас! На вас! — кричит реб Лейви. — Я уже проклят! Проклят я, проклят! Не я, а вы будете отвечать за переживания агуны. Она была у меня и рассказала, что муж ее жалеет, что женился на ней. Город отвергает его, как прокаженного. Он не может ни показаться на улице, ни войти в синагогу. Так знайте, что горе и позор, которые предстоит вынести агуне, будут еще большими, чем доныне. И виновны в том будете вы, а не я! Вы, утверждающий, что ваше сердце разрывается от жалости! А агуна верит в ваше ложное благочестие!
— Что знаете вы о жалости! — усмехается с болью и горечью реб Довид.
— Я милостивее вас! И страдал я больше, чем вы! — реб Лейви вскакивает и говорит быстро, словно боится, что полоцкий даян уйдет, не дослушав. — Вы хотите быть гонимым. Вы убеждаете себя, что страдаете потому, что вы праведник. Нет, вы страдаете из-за гордости своей! Гордости своей вы готовы принести в жертву весь мир!
— Горе миру, утратившему вождя своего, и судну, покинутому рулевым! Если бы виленские раввины не были так запуганы, они бы подвергли вас отлучению за преследование благочестивой женщины! — Полоцкий даян выбегает из зала суда, и реб Лейви уже некому отвечать. Тогда он принимается бегать по помещению суда так стремительно, что Иоселе от испуга забивается в угол.
— Проклятье, отлучение и погибель! Мы расклеим в синагогальном дворе объявления, огласим и объявим по всем молельням, что бывший полоцкий даян — бывший! Ибо в Вильне даяном он больше не будет! — мы объявим, что бывший полоцкий даян предан отлучению! — Реб Лейви все стремительнее мечется по комнате. — Во дни Храма, когда Синедрион заседал в каменной палате [107] , ему бы полагалась смерть через удушение!
— По Рамбаму, полоцкий даян не может быть объявлен злостным отступником и ему не полагается смерть через удушение, — распаляется и Иоселе, громко размышляя вслух. — Полоцкий даян подлежит той же казни, что еретики и караимы, отвергающие Устный Закон. Его следует бросить в глубокую яму и оставить там.
107
Имеется в виду Великий Синедрион — верховный орган политической, религиозной и юридической власти у евреев Эрец-Исраэль. В период римского господства, до Второго разрушения Храма, Великий Синедрион находился в Иерусалиме.
— Что ты говоришь? — резко поворачивается к нему разъяренный реб Лейви; Иоселе умолкает, а реб Лейви снова мечется по комнате. — Ему жаль агуну! И нищего нельзя жалеть, если Закон против него! Да пронзит Закон гору… Отлучение! По решению этого суда и решению общества… Отлучение! Чего вы молчите? — рычит он на раввинов, сидящих с опущенными головами. — Испугались?
— Испугались? Кто испугался? — реб Шмуэль-Муни пытается натянуть на лицо свою язвительную усмешку. — Нисколько я не испугался, но мне кажется, что отлучение — это уж слишком!