Безумный поклонник Бодлера
Шрифт:
– Скажите, это правда? Вы говорили с самим Эдгаром По? – любопытствовал он, надменно взирая на то, как американский гость перебирает по очереди одну пару обуви за другой.
– Как-то довелось, – обескураженно откликнулся житель Америки, продолжая примерять башмаки.
– И как он?
Иностранец задумался на несколько секунд, занеся ногу над очередным ботинком. Потом сказал:
– Он запомнился мне как человек с причудливым складом ума. Еще помню, что речь его крайне бессвязна.
Смерив собеседника негодующим взглядом, Шарль задел плечом башмачника и поспешно вышел на лестницу. И, надевая шляпу, презрительно обронил:
– Заурядный янки, не более того!
Вдохновленный
Шарль то и дело обращался за материальной помощью к Каролине и зачастую получал отказ, хотя и видел, как трудно он ей дается. И то, что колеблющаяся Каролина все-таки отказывала ему в деньгах, могло иметь лишь одно объяснение – мать боится отчима. Бодлер ненавидел генерала настолько, что Шарлю порой казалось, будто тот убил его отца, чтобы завладеть отцовским местом в супружеской постели. Правда, чаще всего Каролина все-таки помогала сыну выпутываться из финансовых передряг, обставляя квартиры, куда он перебирался в поисках более удобного жилья, либо гасила долги, сделанные сыном в ресторанах и у портных. Но большую часть просьб она все же отклоняла, несмотря на горестные и слезные письма, направляемые в ее адрес. Хотя Каролине были отлично известны все уловки Шарля, сын видел, что игра в «брошенного ребенка» больно ранит ее материнское сердце. А, следовательно, не станет Опика – не будет и проблемы.
И вот наконец свершилось. Народ поднял восстание, чтобы свергнуть опостылевшего короля Луи-Филиппа и учредить республику. В день переворота Шарль был на улице с самого утра. Опьяненный свободой, он бегал с толпой и радовался происходящим переменам. Ему казалось, что теперь кредиторы обязаны будут порвать векселя, судебные приставы не посмеют сунуться в его дом, и те, кому он задолжал, наконец-то оставят его в покое. Он повязал на шею красный галстук и присоединился к простолюдинам, грабящим оружейный магазин. И вскоре Бодлер уже потрясал перед собой новеньким ружьем и патронташем желтой кожи, призывая толпу отправиться к Политехнической школе, которую возглавлял отчим, и пристрелить генерала Опика. Но мятежники не хотели крови незнакомого генерала, не сделавшего им ничего плохого, и Шарлю пришлось смириться с поражением.
Но это был еще не конец. Шарля ждало еще одно потрясение. Избранный министром иностранных дел Ламартин, которого он боготворил с юношеских лет, назначил ненавистного отчима послом в Оттоманскую империю. Это было поистине невероятно! И вновь, несмотря ни на что, непотопляемый Опик был на коне! Следуя за мужем, мать перебиралась в Стамбул и снова оказывалась вне зоны влияния Шарля, что затрудняло возможность получения добавочных средств. Однако была в том и положительная сторона – генерал Опик тоже удалялся на приличное расстояние, что вселяло в пасынка некий оптимизм. Но, честно говоря, Шарль уже не думал об отчиме. Возбужденный переменами, Бодлер с увлечением принялся за издательство собственной газеты, рассчитывая наконец-то обрести деньги и славу. Но в Париже каждый день открывались десятки подобных газет, и расчеты его не оправдались. Тогда Шарль двинулся в провинцию, чтобы возглавить только что открывшуюся консервативную газету «Репрезентант де Лендр». За короткое время пребывания на посту главного редактора Бодлер успел смутить секретаря вопросом, где хранится водка для сотрудников редакции, а подписчиков – утверждением, что «восстание законно, так же, как и убийство». После этого акционеры издания поблагодарили Шарля за беспокойство и распрощались с ним, и Бодлеру пришлось вернуться в Париж. В дороге поэт вдруг поймал себя на мысли, что не написал ни одной поэтической строчки с тех самых пор, как расстался с Жанной. Его закружила карусель мелких сиюминутных забот, а то большое и важное, ради чего он жил, отошло на задний план. Стихи больше не просились на бумагу, соскакивая с кончика пера, точно драгоценные камни с нитки рассыпавшихся бус. И тогда, сам не понимая, как это произошло, Бодлер возобновил отношения с бывшей любовницей.
За время их разлуки Жанна сильно изменилась. Она постарела и подурнела и теперь вела себя иначе. Она даже не пыталась скрывать, что изменяет Шарлю. Ежедневно напиваясь, мулатка давала волю своей необузданной натуре, бранясь и размахивая руками, на одной из которых все еще поблескивал стальной браслет. Вспышки гнева случались с ней все чаще. Мадемуазель Дюваль не стеснялась в выражениях, высказывая сердечному другу все, что о нем думает. И в этой, казалось бы, невыносимо тяжелой обстановке Шарль вдруг снова ощутил знакомые порывы вдохновения, которые, как раньше, подхватывали его и уносили в страну грез. Стихи опять полились рекой, высвобождая потаенные мысли Бодлера. Они стали еще мрачнее, чем были прежде. В его поэзию добавились новые скорбные нотки, ведь Шарль к тому времени лишился сразу двух своих кумиров – Оноре де Бальзака, перед которым преклонялся с ранней юности, и Эдгара По. С жалкой пьянчужкой, обосновавшейся рядом с ним, он не мог поделиться своим горем, изливая душевную боль на бумагу. Если бы рядом была Каролина, она, несомненно, разделила бы скорбь сына. Но мать, проживая в Турции, узнавала о Шарле лишь от случайных собеседников. Как-то на одном из приемов во французском посольстве оказавшийся проездом в Стамбуле писатель Максим Дю Кан простодушно заметил:
– Перед отъездом из Франции я встретил некоего молодого человека по фамилии Бодлер. Я полагаю, о нем скоро заговорят. Этот Бодлер любит оригинальничать, но стихи у него достойные. Они наполнены темпераментом, что по нынешним временам большая редкость.
Генерал Опик тут же нахмурился и отвернулся в сторону. Один из подчиненных Опика толкнул писателя ногой под столом и сделал страшные глаза, давая понять, что тот допустил оплошность. После чего зашептал французу в ухо:
– Ни слова больше! Генерал слышать не может о Бодлере! Шарль его пасынок, и Опик с ним постоянно ссорится.
Дю Кан замолчал и больше о Шарле не говорил. В голове писателя не могло уложиться, как недавно виденный им несимпатичный человек, похожий на сатану-отшельника, с коротко стриженными рыжими волосами, стоящими дыбом, с бритым квадратным подбородком, с маленькими, живыми глазками, беспокойно изучающими лицо собеседника, словно выискивая, к чему бы придраться, с хрящеватым, утолщенным на конце носом и с очень тонкими, всегда поджатыми губами, говорящий манерно и держащий себя вызывающе, может быть сыном такой утонченной и приятной дамы, как госпожа Опик.
Когда все вышли из-за стола, Каролина подошла к французу и, замирая, спросила:
– Вы полагаете, он талантлив?
– Кто? – встрепенулся Дю Кан, успевший позабыть о теме разговора.
– Бодлер, – чуть слышно прошептала Каролина. В глазах ее была такая робкая надежда, что парижский гость лишь рассеянно кивнул головой, опасаясь, что снова скажет что-то не так.
Счастливая улыбка осветила тонкое лицо женщины. Наконец-то настал момент, когда она могла гордиться не только мужем, но и сыном!
Дорогу к дому бывшей преподавательницы зарубежной литературы я могла бы найти с завязанными глазами. Много лет назад я каждый день в течение двух недель приезжала к ней во двор и, вооружившись биноклем, подолгу сидела в подъезде напротив, наблюдая за ее окнами. Я знала о Лидии Петровне все. О ней и о членах ее семьи. О муже-инженере, сыне-математике и ризеншнауцере Харде, которого все они очень любили.
– Понимаешь, Вов, я случайно стала свидетельницей уличной драки, – по дороге объясняла я. – Сначала парень избивал мужчину, а потом ударил ножом в живот. Я рассказала в милиции все как было, но мать этого парня стала требовать, чтобы я изменила показания. Она преподавала литературу и много говорила о суде над Бодлером, упрашивая меня отказаться от своих слов. Вроде бы судебный процесс сломал поэту жизнь, – выкладывала я Левченко все, что успела запомнить из лекций Лидии Петровны, которая действительно много и с упоением вещала о «про€клятом поэте». – А я так не могу. Я рассказала в милиции то, что видела. В общем, того парня посадили. Теперь он, должно быть, вышел на свободу и сводит со мною счеты. Ты сходи к нему и скажи, что мы все знаем. А я тебя в машине подожду.
Мы заехали во двор и остановились у подъезда.
– Какой этаж и номер квартиры? – только и спросил Володя.
– Пятый этаж, квартира сто восемнадцатая, – сообщила я, наблюдая, как приятель выбирается из машины.
Он направился к открытому подъезду и вошел в подпертую кирпичом дверь. Вернулся минут через десять, ведя на поводке того самого ризеншнауцера Харда. Распахнул заднюю дверцу машины, и собака покладисто запрыгнула на сиденье. Усевшись за руль, Лев хмуро глянул на меня и металлическим голосом сказал: