Блокадные новеллы
Шрифт:
— Ну, Вася, — улыбнулся я, когда мы отошли, — а ведь человека мы спасли!..
Нечаянная радость наполняла меня, и того сумрачного настроения, которое владело мной, как не бывало, и оно казалось мне уже пустячным, а может, и выдуманным.
— Живая душа. Кто знает — болезнь или горе загнали мужика в бутылку… А мы-то с тобой побратались, — задумался Василий, — может, на пару ничего лучше в жизни и не сделаем… — Жиденький чубчик на его покатом лбу вздрагивал и весь он был так чист и взволнован в эти минуты.
Я не могу сегодня без горечи и ощущения его таинственного предвиденья читать автограф на книге Василия «Жизнь прожить», подаренной мне 14 июля 1974 года: «Пока не устану жить, я буду любить твою поэзию, любить и вдохновляться.
Летние белые сумерки на Ладоге чудесны до изумления. Сине-серая гладь озер еще хранит в себе последние алые краски заката. Вороны, устремляясь ночевать на острова, кричат так пронзительно и мечутся так остервенело, словно на них совершено покушение. Ветви деревьев четко вырисовываются на фоне светлого неба, и каждая ветка напоминает собой какой-то предмет: крепость или птицу, саблю или человека… Смотришь на ветви и будто волшебную повесть читаешь о жизни людей.
В такую пору иногда приезжал ко мне Василий на мотоцикле. Влажно шуршали росистые травы, осыпались лепестки с расцветших бутонов, а Василий шел среди кустарника в сияющем белизной мотоциклетном шлеме, напоминая в зыбком прозрачном воздухе пришельца из космоса. Он вскидывал голову, замечал меня в проеме окна и выпаливал:
— Привет!
— Здорово, — отвечал я и сбегал по лестнице.
Он снимал шлем и, близоруко щуря глаза, вновь становился простым и милым парнем.
Однажды, когда он освободился от шлема, я полуобнял его и сказал:
— Когда ты снимаешь шлем, я думаю, что от космоса до Земли один шаг.
Он протянул:
— От жизни до смерти тоже один…
Василий, как истинный художник, был легкоранимым, а также большим фантазером. Он порою придумывал себе иллюзорный мир, в котором поступал так, как ему хотелось, и думал так, как ему
приходило на ум.Как-то приехал я с делегацией французских писателей в Ленинград, и Василий принимал их у себя дома.
— Не скажете ли вы нам, месье Базиль, как вы стали писателем? — любезно спросила француженка.
— Скажу, — решительно ответил Василии. — Начинал я со стихов. Но народ не заинтересовался глубоко моей поэзией. Тогда я стал писать прозу. Она пришла своим путем к народу…
Он замахивался в искусстве на многое, и для него самого было естественным видеть себя в жизни могучим, сильным, основополагающим.
…Побывали мы с ним в Мексике. В один день наши друзья пригласили нас в музей инкского творчества: древние маски, ритуальные человеческие черепа из камня, живопись, пламенная, многоцветная, страстная… Это было увлекательное путешествие в прошлое великого народа. И вдруг я услышал голос Василия:
— Интересно, очень интересно… Но почему нет копий античных скульптур? Почему? Кстати, я мог бы содействовать приобретению копий античности вашим музеем… Да, да, — мельком бросил он взгляд на меня, уже не в силах остановиться, — у меня есть знакомый академик, он сможет содействовать покупке… Нужен только корабль для перевозки…
Волосы на голове у меня слегка зашевелились.
— Вася, — сказал я с подобием улыбки на лице, предназначенной для наших друзей, — это ведь вопросы компетенции Министерства культуры.
— Разумеется, — смерил он меня взглядом, — мы подключим и культурные инстанции наших стран.
…Наши друзья были им очарованы.
Были в моей жизни дни, когда нахлынуло мне в душу какое-то суматошное, все смывающее на своем пути чувство. Оно ворвалось негаданно, а потому казалось непонятным. Какому же русскому человеку не нужно излить душу в такие мгновения!
Я отправился в Васину деревню Ольховку, застал его дома и чуть ли не с порога начал:
— Послушай, Вася, я…
Он слушал меня, чуть склонив набок свою характерную — по-суворовски, с хохолком — голову, а потом высказал странное для меня желание:
— Пойдем к берегу, по дороге и доскажешь…
Мы вышли и стали спускаться по желтой песчаной дороге, усеянной по обочинам треснувшими валунами. Рожь, молодая, нежно-зеленая, поднималась справа и слева, стремительные ласточки своим полетом, как ножами, разрезали воздух. И я почувствовал, что перед огромностью живой к трепетной природы, окружавшей нас, мне стало труднее высказываться о том, что мне еще минуту назад представлялось самым существенным. Словно мои слова и мое возникшее чувство проверялись на цвет, на вкус, на истинность всем тем, что существует в мире вечно и непреложно. Я продолжал говорить, но внутренне задумывался, не понимая своего душевного смущения.
Берег порос ольхой, болотной сочной травой, среди песка проглядывали черные змейки ручейков… Дальше широко разливалось озеро, а за ним — сплошной массив зеленого леса, над которым плотно и необозримо синело небо.
Я замолчал, и мы оба, вскинув головы, посмотрели вдаль.
— Знаешь, а я там, — он махнул рукой вперед, — учительствовал восемь лет.
И этот внезапный оборот разговора, словно Василий и не слышал моих слов, удивил меня. Снова взглянул на него, его лицо ничего не выражало. И мне зримо почудился за темным и густым лесом неведомый озерный, сказочный край, откуда пришел Василий и где он пестовал души малых ребят, отправляя их в большой и сложный человеческий мир. И не учеником ли его был я в этот час, которого он насквозь видел и сурово жалел?
— То, что ты говоришь, — прекрасно. Людей нужно больше любить. А любишь ли ты? — голос его был будничным.
Позже я рассуждал: зачем он повел меня из дома к берегу? Уж не с той ли таинственной мыслью, чтобы на ветру могучего пространства земли отшелушилась полова от зерен моей речи и речь моя предстала бы в своей сущей наготе для ее постижения.
А потом, когда этот вихрь пролетел, не сокруша меня, я вспомнил косогор, молодую рожь, озеро, леса за ним и ту человеческую проницательность Василия, которую я осознал гораздо позже, совсем поздно…