Богатство (др. изд.)
Шрифт:
— Ты-кто? — спросил Исполатов.
— А почтальон.
— Из какой деревни?
— Явинский я.
— А-а-а… Ну, заходи, покормлю тебя.
За столом почтальон сказал, что война закончилась, а в Петропавловске снова появился Соломин.
— Начальником Камчатки?
— Нет. Недельки на две. Потом уедет на материк…
Весь день Исполатов был задумчив.
— Наташа, — сказал, — мне надо побывать в городе. Женщина прижалась к нему с криком:
— Не пущу! Я боюсь отпускать тебя.
— Пусти. Надо.
Она билась головою об его грудь:
— Нет, нет, нет… Тогда возьми и меня с собою. Мне без тебя не жить! А ты
— Чепуха! Я скоро вернусь.
— Тогда… оставь мне ружье, — строго велела Наталья. — Я застрелюсь, если не вернешься, так и знай…
Пристегивая к торбасам громадные щитки наголенников, Исполатов рассмеялся:
— Глупая! Что ты каждый раз так переживаешь нашу разлуку? Ведь ты должна быть спокойна. Я люблю твои раскосые глаза, твои маленькие работящие руки, мне нравятся жесткие черные волосы и застенчивая улыбка твоя… Я люблю есть все, что ты варишь. Даже вода вкуснее, если ты сама зачерпнешь ее для меня!
— Ты так меня любишь? — спросила Наталья.
Исполатов не сказал — да. Вскрыв стволы «бюксфлинта», он туго набил в них две тяжелые пули.
— На! — крикнул он, бросая ружье в руки Наталье. — Оставляю в залог того, что я обязательно вернусь. Жди.
Заплакав, она вышла во двор и помогла ему собрать в цуге собак. Пока упряжка не скрылась вдали, женщина стояла на морозе. Исполатов на прощание не поцеловал ее в губы — он поцеловал ей руку, и камчадалка этого поцелуя не поняла.
Приход «Сунгари» прорвал военную блокаду Камчатки. В домах Петропавловска пекли праздничные пироги из свежей муки, всюду виднелись счастливые лица взрослых, стариков и детишек. Соломин вручил ополченцам Георгиевские кресты и медали, казаки получили унтерские лычки, а их урядник Сотенный обрел первый офицерский чин.
— Приходи, кума, любоваться! — сказал Мишка, примерив погоны подпоручика к своим плечам. — Хорош гусь… Соломин спросил его, где гидрограф Жабин.
— Ничего не знаем. Как ушел на Гижигу, так и пропал. Может, и жив. А может, затерло льдами…
Некстати было появление доктора Трушина.
— Вы бы хоть не портили мне праздник.
— Извините. Я, наверное, виноват перед вами?
— Не наверное, а уж точно.
— Все понимаю. Но прошу выслушать горькую истину…
Соломин не ожидал видеть слезы, брызнувшие из глаз этого заматеревшего циника.
— Перестаньте, — отвернулся он, не жалея его.
— Сейчас, как никогда, я часто возвращаюсь памятью во дни студенческой юности… Андрей Петрович, вы можете поверить, что я сидел в тюрьмах, и был отчаянным радикалом?
— Нет, не могу.
— Между тем это так… Боже, как я тогда горел! Как я желал послужить народу! Я ведь и медицину-то выбрал, чтобы стать ближе к нашему страдальцу мужику. Я сам вышел из самых низов, лбом пробил себе дорогу.
— Этим вы никого на Руси не удивите, — ответил Соломин. — У нас много таких людей, что пробивали дорогу лбом. Но вышедшим из народа никто не давал права хамить народу. Не трудитесь далее рисовать передо мною трагическую кривую своего нравственного падения. Таких, как вы, к сожалению, тоже немало на Руси… Смолоду горят и витийствуют на перекрестках, сидят в кутузках, от избытка чувств рвут на себе рубахи, а потом, заняв казенное местечко, ступают на стезю откровенного стяжательства и с этой дорожки уже не сворачивают до самой смерти. Мне вас жаль, господин Трушин, вы ограбили сами себя!
По-детски наивно прозвучал вопрос
доктора:— Что же вы теперь со мной сделаете?
В отношении врача Соломин не имел никаких административных указаний, но отпускать Трушина без возмездия Андрей Петрович тоже не захотел — пусть показнится совестью.
— Будьте готовы, — строго заявил он. — Не исключено, что я возьму вас на «Сунгари» вместе с Неякиным, даже осуждение коллегией владивостокских врачей пойдет вам на пользу! А если они лишат вас прав врачевания, я буду это приветствовать…
Зато разговор с Неякиным выглядел проще: чинуша напоминал кошку, которая всегда знает, чье мясо съела.
— Ну-с, — сказал ему Соломин, — а вас-то почему Губницкий не забрал на японский крейсер? Или места не хватало?
— А мне в Японии нечего делать. Я же русский!
— Вы негодный русский, ибо унизили себя сотрудничеством с неприятелем. В восемьсот двенадцатом году таких, как вы, подвергали всенародной обструкции и проклятью.
— Ну-у, нашли что вспомнить… двенадцатый! Тогда был Наполеон, тогда Москва-матушка горела, а сейчас что? Коров они порезали? Так у нас этого добра хватает.
«Не понял или притворяется?» Соломин сказал ему:
— Заранее нацепляйте резиновые галоши, я заберу вас на «Сунгари» и доставлю во Владивосток, где вы предстанете перед уголовным судом. И не вздумайте скрываться — отыщу.
Бог вас накажет, — ответствовал Неякин. — Я старый человек, пора на пенсию, а вы меня под — тачку подводите.
Жалости к себе он не вызвал.
— Благодарите судьбу, что, пользуясь удаленностью Камчатки, вы, мерзавец такой, уже два года скрывались от правосудия. Я успокоюсь, когда на пристани Владивостока сдам вас под расписку бесстрастным служителям Фемиды.
На что Неякин ответил:
— Ничего. Везите на казенный счет. Я про вас тоже кое-что слышал. Эту самую Фемиду и на вас можно науськать… Думаете, я не знаю, что вы беглых тут покрывали?
— Убирайтесь отсюда… вор!
Выпив в одиночестве стопку водки, Соломин накинул пальто, решил прогуляться по городу. Всюду шумели семейные застолья, матросов с «Сунгари» зазывали в каждый дом, там с почетом усаживали их под икону, просили рассказывать новости в мире, таком широком и таком сумбурном… Андрей Петрович вздрогнул: в окошках дома Блиновых горел свет!
Даже не верилось, и поначалу он решил, что в этом доме, так загадочно опустевшем, поселились другие люди. Торопливо распахнув двери, Соломин в темных сенях опрокинул какую-то бадью, пролив из нее воду. Вошел в комнаты не постучавшись. В чистой и теплой горнице, под розовым абажуром керосиновой лампы, чаевничали супруги Блиновы, а в лицах их, милых и добрых, светилось уже нечто новое, умиротворенное.
— Уф! — сказал Соломин, хватаясь за сердце. — Слава богу, с вами ничего не случилось. А то ведь тут всякое думали… Где же вы столько времени пропадали?
Не сразу он заметил маленькую камчадалку, она пила чай из большой кружки, перед нею лежала домашняя пастила. Яркая нитка бус украшала тонкую шею девочки, и над жесткой челкой на лбу красовался громадный шелковый бант.
— А мы с Машей, — сказал Блинов, — как Сережи не стало, сразу и уехали. Поплакали и решились… Далеко-далеко, ажно за Кроноцким озером, отыскали бедную женщину, и она уступила нам свое дитя на веки вечные. А мы уж ее выходим! Вы не думайте — любить станем… как и Сережу. Теперь хотим во Владивосток перебираться, надо о гимназии думать для девочки.