Борис Пастернак. Времена жизни
Шрифт:
Во второй строфе говорится о языке, в третьей, вызвавшей нареканья, о том, что индивидуальность без народа призрачна, что в любом ее проявлении авторство и заслуга движущей первопричины восходят к нему – народу. Народ – мастер (плотник или токарь), а ты, художник, – материал.
«Такова моя истинная мысль, и как бы ее дальнейшая судьба ни сложилась, я в ней не вижу ничего, с идеей народа несовместимого. Происшедшее недоразумение объясняю себе одной только слабостью и неудачностью этого места, равно как и вообще этих моих стихов».
Сталину как-то подсунули почитать книжку Пастернака. Он ее вернул
«Прошу присоединить мою подпись к подписям товарищей под резолюцией президиума Союза советских писателей от 25 января 1937 года. Я отсутствовал по болезни, к словам же резолюции нечего прибавить.
Родина – старинное, детское, вечное слово, и родина в новом значении, родина новой мысли, нового слова поднимаются в душе и в ней сливаются, как сольются они в истории, и все становится ясно, и ни о чем не хочется распространяться, но тем горячее и трудолюбивее работать над выраженьем правды, открытой и ненапыщенной, как раз в этом качестве недоступной подделке маскирующейся братоубийственной лжи».
Присоединили и это витиеватое словоизъявление.
Пастернак почти физически ощущал тяжелое давление, дыхание государства над своей головой. Он ощущал в себе обязательства по отношению к нему, вплоть до материальных: должником – за дачу, за поездки и льготы, за почти родительскую опеку. Вот в этом он настоящим родителям и исповедовался:
«Правительство относится ко мне так же, как относились когда-то вы или Федя; оно мне верит, прощает мне, меня поддерживает. Но у вас я забирал десятки или сотни, а у него – десятки тысяч без какой бы то ни было для него от меня пользы. Так дальше продолжаться не может, и это тяжело. Иногда я думал, что я отстал от времени, что чего-то в нем не понимаю, что у меня с ним какие-то роковые разногласья»
(сентябрь 1936 г.).
Душевный кризис, вновь обрушившийся на Пастернака, был такой силы, что он готов на разрыв новой семьи:
«Рано или поздно как-то это кончится, именно этим летом все это повисло на волоске. Мне бы страшно хотелось остаться одному. Мне надо как-то упростить свою жизнь в соответствии со своими вкусами, убежденьями и прочим. (…) нельзя существовать и работать с адом в душе» (там же).
«Пушкинский» пленум проходил в том же Колонном зале, где совсем недавно судили Каменева и Зиновьева. Запах расправы еще стоял в воздухе.
«Сейчас, когда в смертельной схватке с врагами, с диверсантами и шпионами, агентами фашизма, советский народ строит невиданное в истории социалистическое общество, когда по далеким снегам Камчатки, по суровым полям Сахалина, по знойным полям Молдавии, по предгорьям Сванетии шагает гордой большевистской поступью новый человек, ежесекундно вступая в бой с косностью, с кровавой жадностью старого мира, ему нужно слово, вдохновляющее его на подвиг, ему нужно слово,
согревающее его, ему нужно слово, подобно пуле настигающее врага и разящее его в самое сердце. И в это время ему подсовывают Пастернака, который ничего не хочет знать, ничем не хочет интересоваться…»«Пройдя мимо величайших событий…»
«Равнодушный наблюдатель…»
«Брезгливо стряхивал их пыль со своих ног…»
«Продолжает жить в пресловутой башне из слоновой кости…»
«Изредка высовывая из форточки свое одухотворенное лицо…»
«Использует поэзию для чуждых и враждебных нам целей».
«Юродствующий поэт».
«Двурушник».
Враг.
Пастернака в зале не было. Слова повисали в пропитанном духом расправы зале – без адресата.
Годовщина смерти Пушкина – 10 февраля по новому стилю – совпадает с днем рождения Пастернака, которому исполнилось сорок шесть. Он отметил свой день без коллег и товарищей.
Но на последнее «пушкинское» заседание он пришел – чтобы заверить в своей полной и безоговорочной лояльности: «Всеми своими помыслами я с вами, со страной, с партией». С возмущением – все-таки выполнил пожелание «товарищей» – поведал об Андре Жиде, явившемся к нему домой, «сделав безуспешную попытку почерпнуть материал для своей будущей грязной клеветнической стряпни».
От Пастернака, в общем-то, требовали не так уж и много: просто хотели, чтобы он не считал себя «чистеньким», «особенным». Корабль советской поэзии никогда не будет ориентироваться на поэзию Пастернака. Этот корабль взял курс на искусство, близкое и понятное массам. А «комнатное» искусство пусть остается в стороне.
Так говорили писатели в Ленинграде, обсуждая итоги «пушкинского» пленума. Метафора «корабля» принадлежала Николаю Заболоцкому, который никак не предполагал, что громада этого корабля двинет прямо через его собственную судьбу, что у него впереди и тюрьма, и допросы, и лагерь, и ссылка.
Впрочем, поэты все-таки не пророки – даже собственной судьбы. У них другая профессия.
Пастернака не арестовали, не преследовали, не мучили, не допрашивали, не ссылали, как многих из тех, кто навсегда исчез с переделкинских дач. К нему приехала Ахматова, у которой в один день арестовали и сына, и мужа. Пастернак написал письмо Сталину, Ахматова отнесла его вместе со своим письмом Енукидзе – прямо в Кремль. В ночь после этого Ахматовой стало плохо с сердцем, а на следующее утро из Ленинграда сообщили, что ее муж уже на свободе.
(Когда Зинаида Николаевна влетела в комнату к спящей Ахматовой, чтобы сообщить ей об этом, Анна Андреевна перевернулась на другой бок и крепко заснула. Жену Пастернака изумила такая холодность, но то была отнюдь не холодность, а нервная реакция.)
Арестовали Тициана Табидзе.
Пока другие потрясенно безмолвствовали, опасаясь, что преследования перекинутся и на них, Пастернак отправил его жене письмо; он выражал свою уверенность в полной невиновности Тициана.
«Все, что писал Пастернак до сих пор, – утверждалось в одной из самых последних статей, – было стремлением утвердить себя поэтом независимым…»
Разве это не соответствовало действительности?
«Я понимаю, когда после долгой разлуки человек отворяет дверь и входит в комнату с радостными восклицаниями: – А, сколько лет! Как я рад повидать вас снова! Наконец-то!.. – Но что бы вы, вы сказали, если б этот человек через сорок пять минут вышел из комнаты и снова вернулся с тем же восклицанием… и потом опять через десять минут…
Я восторгаюсь нашей страной и тем, что в ней происходит. Но нельзя восторгаться через каждые десять минут, нельзя искренне удивляться тому, что уже не удивляет. А меня все время заставляют писать какие-то отклики, находить восторженные слова…»