Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Борис Пастернак. Времена жизни
Шрифт:

Их ритм и метр, система рифмовки полностью соответствуют стихам 1936 года: «Мне по душе строптивый норов…»

Это и было ответом Пастернака на вызов истории. Его рифмой, его резонансом, его эхом.

Ахматова. Отражение

«…Она была довольно замкнутой и не была такой… нараспашку, каким был Пастернак. Это была полная его противоположность». Вспоминал – и сравнивал – человек, хорошо (и по отдельности) с ними знакомый, Лев Горнунг, он же – автор замечательных фотопортретов, свидетельствующих о несомненно талантливой наблюдательности. Вспоминал и сравнивал Горнунг тогда, когда уже не было на свете ни Пастернака, ни Ахматовой – они удалились туда, где «таинственной лестницы взлет», когда сравнение носит уже не земной, а более высокий характер. Итак, не просто – разные, а – «полная противоположность».

В то же время в сознании, отзывающемся русской поэзии ХХ века, Пастернак и Ахматова существуют там же, где и Мандельштам, и Цветаева. «В России пишут четверо: я, Пастернак, Ахматова и П. Васильев», – сказал в 1935-м С. Рудакову Мандельштам. «Нас мало, нас, может быть, четверо…» – четверка «горючих и адских» может располагаться каждым читателем по своему порядку, но в каноне русской поэзии ХХ века

они стоят рядом. Рядом? «Благоуханная легенда» – так иронически охарактеризует Ахматова миф о себе и Цветаевой например. То же самое она могла сказать о себе и Пастернаке.

Чем внимательнее вчитываешься в мемуары и свидетельства, а уж тем более в стихи, чем глубже всматриваешься в сюжет существования оставивших бесценное наследие поэтов, тем больше возникает вопросов не о сходстве – о различии. О разных стратегиях творческого и житейского поведения близких, сближенных в общепринятом, среднестатистическом читательском мнении поэтов. Почти по Лобачевскому: вроде бы и параллельные, но пересекаются. И наоборот: вроде бы пересекаются, но – параллельные. Независимые. Отдельные. И сентиментально-мелодраматическая картинка Ахматова – Мандельштам – Цветаева – Пастернак, представляющая собою некое над-индивидуальное целое ( вместе противостояли известно чему), распадается на самостоятельные, с неровными, а иногда даже очень острыми краями образования. От утешительного мифа о единстве не остается и следа. В своих «Записных книжках. 1958–1966», изданных Einaudi в 1996-м, Ахматова набросала предварительный план книги «Мои полвека», где назвала главку о Пастернаке (внутри предполагаемой главы «Мои современники») так: «Разгадка тайны». На самом деле тайна была в отношениях двух поэтов и восприятии ими друг друга, тайна, так и не ставшая прижизненной явью. Тайна, как можно увидеть сегодня, заключалась в том, что Ахматова упорно и глубоко думала о Пастернаке, а он – он лишь снисходил . Снисходил, громко восхищаясь.

Вот как в одно и то же историческое время оценивал в воронежских беседах с Сергеем Рудаковым Ахматову и Пастернака Мандельштам.

Об Ахматовой:

...

«Она – плотоядная чайка, где исторические события – там слышится голос Ахматовой. И события – только гребень, верх волны: война, революция. Ровная и глубокая полоса жизни у нее стихов не дает…»

О Пастернаке:

...

«Человек здоровый, на все смотрит как на явления: вот – снег, погода, люди ходят…»

Да, и близки были духовно, а порою и душевно, и ценили, любили, поддерживали друг друга. Ахматова оплакала уход Пастернака: «Умолк вчера неповторимый голос…» Все это так. Но вот вопросы, которые задавала уже в «хрущевское» время, после «Живаго», «в те дни, когда ему было очень худо, но он еще не болел. Он был исключен. Он был уже только членом Литфонда». Вспоминает М. В. Вольпин:

...

«Значит, заговорили о Пастернаке, о горестной его судьбе, и вдруг она сказала: „Михаил Давидович, кто первый из нас написал революционную поэму? – Борис. Кто первый выступал на съезде с преданнейшей речью? – Борис. Кто первый сделал попытку восславить вождя? – Борис. Так за что же ему мученический венец?“ – сказала она с завистью».

И дальше:

...

«„Кто первый из нас был послан вместе с Сурковым (…) представлять советскую поэзию за границей? – Борис!“ – сказала она».

Вольпин и Дувакин, обсуждая эти вопросы с Ахматовой, говорят и о «возвышенной зависти чужому несчастью», что «не дана мелкому тщеславию», а свидетельствует о «стремлении к хорошей, подлинной, настоящей, в высоком смысле слова, славе», но главное – о различии между поэтами.

Попробуем разобраться.

Их появление на свет разделяет меньше года: Ахматова – «летняя» (родилась в Иванов день, в самый длинный день и самую короткую ночь в году, 23 июня 1889 г.), Пастернак – «зимний» (10 февраля 1890 г.). Оба родились не в блестящей столице: Пастернак – в Москве, Ахматова – в пригороде Одессы.

Пастернак родился в любящей, благополучной и творческой семье (и среде – его первые впечатления в родительском доме отложились на всю жизнь), Ахматова родилась в семье статского советника, бывшего морского офицера. Зато поэтическая слава и даже легенда пришли к Ахматовой раньше – еще до революции. Как справедливо утверждает биограф, «легенда была частью славы и сопровождала Ахматову с первых ее шагов на творческом пути». Задолго до известности начинающего Пастернака критика отметила особую силу стихов Ахматовой. В. М. Жирмунский в статье «Преодолевшие символизм» назвал ее «наиболее значительным поэтом молодого поколения». Ранняя Ахматова и сама для себя была, как мы бы нынче сказали, замечательным имиджмейкером. «Колдовской ребенок». «Колдунья». «Я обманно стыдлива». «Я умею любить». «Все мы бражники здесь, блудницы…» Слово, как известно, не воробей, – долетело и до Жданова со Сталиным. В 1923 году выходит первая монография о ее творчестве – книга Б. М. Эйхенбаума, в которой исследуются ее же мотивы – религиозного сознания и «бражников, блудниц». И образ ветреной и богемной, обманутой и лукавящей красавицы, с которым Ахматова потом беспощадно боролась, выступая против мемуаров Г. Иванова и прочих, – выкован был сначала ею же самой. Хрупкую, мифологизированно-изнеженную, опасную, до головокружения оригинальную красоту послушно растиражировали художники – от Н. Альтмана с его знаменитым сине-желтым, изломанным по силуэту портретом, до Ю. Анненкова с графическим абрисом испаноподобной дамы. И даже Мандельштам (об отношении которого к обоим – в дальнейшем повествовании) назвал ее сначала «столпником паркета».

Начавшая печататься на шесть лет раньше Пастернака, Ахматова сначала благодаря своему замужеству, но очень вскоре и благодаря нарастающей известности очень рано вошла в круг определявших лицо и уровень современной поэзии на блестящем и насыщенном артистическом фоне – от Блока до Вяч. Иванова (я уж не говорю о балете и опере, художниках, артистах и проч.). Пастернак, еще далекий от окончательного выбора возможного профессионального будущего (от философии до

музыки) в 10-е годы находился в кружке «Сердарда», а отнюдь не в кругу поэтов. Его потрясло, правда, знакомство с Маяковским в 1914-м. Пастернаковская тяга и близость к футуристам была противоположна по направлению ахматовской акмеистичности: так что и по поэтике, и по стилю поведения, и по создаваемому образу, и по стратегии жизни они не совпадали. Вот и говори после этого о единстве «поколения»!

Делать выводы о творческом родстве , исходя из даты рождения и принадлежности к одному поколению, никак не представляется возможным. Более того: если искать оппонентов , то они как раз внутри поколения и таятся.

Но, предвижу возражение, стихи Ахматовой, посвященные Пастернаку, свидетельствуют вовсе не об оппонировании!

За то, что дым сравнил с Лаокооном,

Кладбищенский воспел чертополох,

За то, что мир наполнил новым звоном

В пространстве новом отраженных строф, —

Он награжден каким-то вечным детством,

Той щедростью и зоркостью светил,

И вся земля была его наследством,

А он ее со всеми разделил.

Кстати, не могу не отметить перекличку – ответ – вопрос – ответ – Ахматовой с самой собою: на вопрос «за что?», несколько раз повторенный Вольпину, отвечает, как это ни парадоксально, сама Ахматова из 1936-го: «за то, что», тоже несколько раз повторенное. А его «мученический венец» перекликается с «вечным детством», которым он («за то, что») «награжден».

Этим стихотворением 1936 года Ахматова прервала затянувшееся поэтическое молчание. Восторг и радость действительно образуют эмоциональную ауру этого стихотворения. Оно стало известным в черновике Пастернаку еще до публикации – ему не очень глянулось одно слово внутри: «чтоб не спугнуть лягушки чуткий сон». Лягушку Ахматова послушно убрала, заменила на пространство .

Но между этим стихотворением и дореволюционной славой в жизни Пастернака и жизни Ахматовой много чего произошло.

Революция пролегла межевою вехою (пользуюсь лексикой «Людей и положений» Пастернака) между многими и многими.

Ахматова и Пастернак были из тех, кто не уехал в эмиграцию. «Руками я замкнула слух». Пастернак провел несколько месяцев 1921 года в Германии, но это была не эмиграция, а отъезд (уехали в эмиграцию родители, которых Пастернак провожал из Петрограда, стоя на пристани рядом с Ахматовой, провожавшей навсегда Артура Лурье).

Но слава, именно слава Пастернака началась после революций, февральской и октябрьской. Его отношение к революции было амбивалентным – он и приветствовал жар ее возможностей, и устрашался ее делам («Русская революция», 1919). Но он ее принял. Отношение к революции Ахматовой было гораздо более скептическим, без иллюзий, отрицательным без оттенков; она с самого начала разделила родину и революцию ледяною и непереступаемой чертой. Уже в конце 50-х Ахматова комментирует: «Б. П. примолк после гениальной книги лета 1917 (вышла в 1921), растил сына, читал толстые книги и писал свои 3 поэмы». Пастернак «пишет худшее из всего, что он сделал»). Сурово. (Сурово будет позже сказано и о стихах из «Доктора Живаго» – «как в прорубь опустил»).

Отметим, что эпитет «гениальный» при этом постоянно присутствует – имя Пастернака возникает в «Записных книжках» множество раз. Ревнивая мысль-память о Пастернаке не покидала Ахматову никогда. А ревность – не к его поэзии, а к его славе и, как она говорила, к «ошибкам». Пример:

...

«Б. П. думал, что за границей интересуются только им одним. Это было одной из его ошибок».

После революции Ахматова переживает начало трагических десятилетий своей жизни. Счастливая (после жизни с В. Шилейко) встреча с Н. Н. Пуниным в 30-х годах обрывается. Она замыкает «слух» и «голос» из-за полного отторжения от того, что происходит снаружи дома, – но и дома настоящего у нее, живущей рядом и вместе с «предыдущим» семейством Пунина, нет. В отличие от Пастернака, который нелегким, даже тяжелым, а иногда невыносимым трудом но выстраивает дом, быт, жизнь. Организуя человеческое и культурное пространство вокруг себя.

Может быть, Пастернак был одарен не только даром детства, но и инстинктом дома? Во всяком случае, даже дров он добытчик, хотя бы и путем кражи («…вот и я советский стал…»).

Ахматова никогда советской не будет. Никогда не обеспокоится бытом, что бы ни творилось вокруг нее. Вот она лежит больная под одеялом, с распущенными по подушке волосами, – фотография 1924 года подарена Пастернаку с дружеской надписью. Вот другая, интимная фотография, сделанная Н. Н. Пуниным, – Ахматова «серебряковская», только со сна, в ночной рубашке стоит среди кресел и картин, разбросанных предметов туалета, – а быта все равно нет! Не пристает. Вот воспоминания, проходящие через десятилетия, через всю жизнь – от «после революции» и до самого конца, – кто-то принес суп, кто-то блюдце с вареной морковкой и т. п. «Я был у нее на квартире, протопил печку, прибрал немного…» – это В. Гаршин, 4 декабря 1939 года. Разорванное кимоно – а ведь можно было зашить? Приготовить? Убрать? Обиходить? Нет, рисунок Модильяни да сундук – вот и все имущество; дом – на Ордынке – уже стал легендой: «здесь жила Ахматова». Да не жила она нигде, кроме Фонтанного дома, и, в сущности, там тоже не жила. Она – останавливалась . Лучше – хуже, счастливее – несчастнее, но настоящего дома не заводила. Это сравнимо отчасти с нежеланием Набокова купить, организовать, обиходить свой собственный дом – квартиру – убежище: потерявши родительский дом на Большой Морской, он ничего уже подобного утерянному иметь не мог, а посему – отказывался от замены. Отказывалась – правда, и позволить себе не могла того, что хотела бы, потому и не хотела – и Ахматова.

У Пастернака мотив дома – мотив жизнестроительный, творческий, наиважнейший – проходит через долгие годы. Я уже имела возможность об этом сказать в главе «Мандельштам. Квартирный вопрос». Сюжетом той главы было сравнение домовитости Пастернака, образа дома-квартиры в его поэзии и письмах с безбытностью Мандельштама. Но у Мандельштама была Надежда Яковлевна – вечное «ты», движитель хотя бы и мизерного жизнеобеспечения («Мы с тобой на кухне посидим»). У Ахматовой и этого быть не могло, хотя и Пунин старался, и Гаршин судки приносил. Десятилетия жизни связаны с нарастающим ощущением отчаяния, несмотря на сравнительно счастливые, повторяю, годы с Пуниным.

Поделиться с друзьями: