Борис Пастернак. Времена жизни
Шрифт:
Невозможно представить Ахматову, приглашенную Сталиным или Троцким для встречи и обмена мнениями – а Пастернак и в «кремлевские» коридоры, например в «салон» к О. Д. Каменевой (конец 20-х), был вхож.
Невозможно представить Ахматову, сочиняющую поэму о первой русской революции. А Пастернак, собирая материалы, сочинял, относясь к этой задаче прагматично как к добыванию средств, необходимых для существования.
Невозможно представить Ахматову в коллективной командировке на стройку, скажем, на Урал или на Магнитку, – а Пастернак ездил.
Невозможно представить Ахматову в президиуме первого съезда Союза писателей, рядом с Горьким; принимающей в дар писателям портрет Сталина, – а Пастернак принял и горячо благодарил.
Однако Ахматова не всегда была к Пастернаку справедлива. Обвиняла порой в грехах несуществующих. Так, его выступление на съезде было совсем не «преданнейшей речью», как она заклеймила ее. «Не отрывайтесь от масс, – говорит в таких случаях партия. Я ничем не завоевал права пользоваться ее выражениями. Не
Конечно, в стратегии Пастернака было опасное политическое лукавство – то лукавство, на которое Ахматова не была способна. Пастернак мог сам себя уговорить, убедить в своей искренности. Ахматова – не могла. Он отступал постепенно, каждый раз оставляя себе особую территорию, которую потом, позже, тоже приходилось оставлять, опять уговаривая себя самого.
Самообман – вот что было свойственно Пастернаку.
Особая трезвость взгляда – свойство политического зрения Ахматовой (хотя и она порой обманывалась).
Модель поведения Пастернака при Сталине не была прямолинейной. Пастернак выстраивал с властью «компромиссные отношения».
Но Пастернак еще и хотел осуществить примирение в истории.
Поиск компромисса был для Пастернака существенным и принципиально важным в работе над «Девятьсот пятым», например. В письме К. А. Федину от 6 декабря 1928 года он объясняет, что пошел«на эту относительную пошлятину (…) сознательно из добровольной идеальной сделки со временем. Мне хотелось втереть очки себе самому (сознательный самообман! – Н. И .) и читателю (…) Мне хотелось дать в неразрывно сосватанном виде то, что не только поссорено у нас, но ссора чего возведена чуть ли не в главную заслугу эпохи».
Компромисс по Пастернаку – это не конформизм, а дипломатия, ведущая к консенсусу:
«Мне хотелось связать то, что ославлено и осмеяно (и прирожденно-дорого мне), с тем, что мне чуждо, для того, чтобы, поклоняясь своим догматам, современник был вынужден, того не замечая, принять и мои идеалы».
Стремление настоящего искусства современности –
« замирить память хотя бы, если до сих пор нельзя замирить сторон, и как бы склонить факты за их изображеньем к полюбовной».
Необходимость самоограничения в самом проявлении своего дара (добровольная самоцензура), как власяница, тоже принимается Пастернаком и обосновывается им в ряде писем, в том числе и в том же письме Федину:
«Мне казалось, что если Вы, как все мы, или многие из нас, добровольно ограничили свой живописующий дар, свою остроту и разность, свою частную судьбу в эпоху, стершую частности и заставившую нас жить не непреложными кругами и группами, а полуреальным хаосом однородной смеси, то подобно очень немногим из нас , и, может быть, лучше и выше всей этой небольшой горсти, Вы это (все равно вынужденное) самоограниченье нравственно осмыслили и оправдали».
Если вспомнить, что адресат письма закрыл шторой окно, чтобы не видеть похорон его автора, то становится наглядным, к каким последствиям это «добровольное самоограничение», этот поиск компромисса могли привести и приводили.
Алгоритм компромиссного поведения определяется как «примирение – резервирование»:
«Примиряясь с революцией, интеллигенция сначала резервировала за собой право критически относиться к некоторым ее сторонам, например, к политике власти в отношении интеллигенции. Затем, примиряясь с этой политикой, она резервировала за собой скептическое отношение к установлению некоторых нравственных норм».
И так далее – «сдача и гибель советского интеллигента», по афористичному названию знаменитой и не совсем справедливой книги А. Белинкова о Юрии Олеше.
Модель поведения Пастернака была более сложной – именно в силу сочетания самоуговаривания и самообмана с искренностью и безусловным сохранением собственного достоинства. Результатом компромиссного поведения стало все-таки сохранение собственной жизни.
Пастернак ведь был совершенно искренним в разговоре со Сталиным о Мандельштаме, когда сказал, что вообще «не в нем только дело», что у них разная поэтика, и надо бы лучше поговорить «о жизни и смерти» – тут даже тиран не выдержал и в ответ на такое искреннее (возможно, подсознательное) лукавство оборвал беседу, повесив трубку. Искренен Пастернак и в открытом выражении любви «к величайшим людям», и в интимном – «любящий и преданный» в подписи к письму Сталину декабря 1935 года. Совершенно искренне он уговаривает Ахматову в 1934-м вступить в Союз писателей, искренне аргументируя свое предложение. (Напомню, что Ахматова демонстративно вышла из Союза писателей после исключения Б. Пильняка и Е. Замятина в 1929 году. Именно тогда, кстати, Пастернак и написал ей стихи.) Дело происходит в купе вагона поезда «Москва – Ленинград». Провожающий Ахматову и Э. Герштейн Пастернак появляется из вокзального буфета с бутылкой вина.«Борис Леонидович заводит щекотливый разговор. Он уговаривает Ахматову вступить в Союз писателей. Она загадочно молчит. Он расписывает, какую пользу можно принести, участвуя в общественной жизни. Вот его пригласили на редколлегию „Известий“, он заседал рядом с Карлом Радеком, к его словам прислушиваются, он может сделать что-нибудь доброе… Анна Андреевна постукивает пальцами по своему чемоданчику, иногда многозначительно, почти демонстративно взглядывает на меня и ничего не отвечает…»
Э. Герштейн, нарисовавшая эту выразительную картину в своих воспоминаниях, говорит, что Пастернак даже со своей непонятностью и камерностью в конце 20-х становился все более модным . Ахматова, напротив, чем глубже в советское время, тем больше утрачивала модность, характерную для ее фигуры в 10-е годы. Недаром Зинаида Николаевна в свое время отчеканила: Борис Леонидович – «советский поэт», а Ахматова вся «нафталином пропахла». Зинаида Николаевна не одобряла ни общения, ни визитов. В августе 40-го, когда Ахматова посетила Переделкино, надолго она у Пастернака не задержалась. Он был среди победителей, она – среди неудачников. Он – наращивал: публикации, книги, переводы, славу, рецензии и обширные, с продолжением и портретом, статьи в периодике; дом, квартиру, дачу… Жизнь его становилась лучше, зажиточнее, интереснее, полнее, постоянно продвигалась, сложности были, но чаще всего – личного свойства. Жизнь Ахматовой – сжималась, ухудшалась, книги не выходили, стихи не сочинялись, одежда ветшала, молодость и красота уходили. Вот осень 1935-го:
«Она вышла в синем плаще и в своем фетровом колпаке, из-под него выбились и развевались длинные пряди волос. Она смотрела по сторонам невидящими глазами. (…) Она ставила ногу и пятилась назад. Я ее тянула. Машина приближалась. Рядом с шофером сидел человек в кожаной куртке. Они заметили нас и, казалось, посмеивались. Поравнявшись с нами, человек в кожаной куртке вглядывался в эту странную фигуру, похожую на подстреленную птицу, и… узнавал, узнавал, жалея, ужасаясь. Вот эта безумная мечущаяся нищая – знаменитая Ахматова?»
И тем не менее – восходящий и нисходящий потоки славы и успеха имели свои точки пересечения, тем более – у двух замечательных поэтов, по действительному гамбургскому счету понимавших величину и значение друг друга, вне всякой славы, вне всякой моды. Стратегия и тактика поведения были разными – понимание многих вещей было одинаковым. Пастернак говорил о терроре, что это «иррационально, как судьба», – Ахматова так же комментировала деятельность Петра Иваныча : «Это как бубонная чума … Ты еще жалеешь соседа по квартире, а уже сама катишь в М[агадан]». Ахматова «выбранила „Второе рождение“», обнаружив там «множество пренеприятных стихотворений». «Их писал растерявшийся жених… А какие неприятные стихи к бывшей жене!» Пастернаку (она говорит об этом с огорчением) явно не понравилось «Путем всея земли». Ахматова не любит «Спекторского» («Это неудачная вещь»). Подозревает, что он в 1940-м «просто впервые читает мои стихи. Уверяю вас. Когда я начинала, он был в Центрифуге, ко мне, конечно, относился враждебно (…) Теперь прочел впервые и, видите ли, совершил открытие: ему сильно понравилось „Перо задело о верх экипажа…“ Дорогой, наивный, обожаемый Борис Леонидович!»
С 1937 года на Пастернака идут постоянные доносы: из ЦК ВКП(б) – «фактически не подписал требования о расстреле контрреволюционных террористов», в «настроениях „переделкинцев“, где живут Пильняк и Пастернак, много чуждого и наносного». «В Грузии все было передоверено Пастернаку и Мирскому, тесно связанным с группой шпиона Яшвили». Я уж не говорю об открытой печати, пленумах, собраниях и т. д. Но Пастернак с его стратегией «компромиссного поведения» находится в дружеских отношениях с Фадеевым, с «головкой» союза писателей – и выдвигает вместе с Фадеевым Ахматову на Сталинскую премию – в 1940-м, после выхода так восторженно им принятой книги Ахматовой, над изданием которой витает легенда о сталинском благоволении (он увидел, что Светлана читает листки Ахматовой; ему понравилось самому; почему нэт книги и т. д.). Никакой премии, конечно же, она не получила.