Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Кто там? Выходи! А не то спалю колымагу.

Сначала показались волны юбок, оборок, кружев, лент; мы ожидали увидеть целую роту любезниц и даже ощупали Эту гору тряпья, желая удостовериться, что она облекает только одну бабенку, а та, как увидела вокруг себя наши лица, сразу закатила глаза и хлопнулась в обморок, — значит, хороши же мы были! Да неимением флакончика с нюхательной солью ее привели в чувство двумя оплеухами; она обиделась на такое обращение с ней и с некоторой гордостью заявила, что она не кто иная, как девица де Мейрьер, старшая дочь мессира де Ля Фабрега, мэра и судьи Сен-Жермена.

Жуани взмахнул своим кулачищем и крикнул:

— Вот здорово! Монашью шлюху поймали!

Но он сразу осекся и долго стоял, подняв к небу глаза в саблю. Наконец, заговорил и велел девице де Мейрьер

с наивеличайшей почтительностью послушать наше богослужение, отдав ей такое приказание весьма суровым голосом.

Когда спели последний псалом, мы отпрягли лошадей, Маргелан разбил карету, а затем Жуани с обнаженной саблей в руке подошел к девице де Мейрьер и сказал:

— Ну, раз на то божья воля, ступай и впредь не попадайся.

И, подтверждая, что пленница свободна, он плашмя ударил сзади саблей по ее фижмам. Девица де Мейрьер подхватила обеими руками свои пышные юбки, оборки, кружева и, не дожидаясь второго приказания, кинулась бежать, а Жуани смотрел ей вслед, весь мокрый от пота, хуже, чем почтовые лошади после долгого перегона.

* * *

И тот же самый Жуани теперь вынужден был любезничать с мадемуазель де Планьоль, возвращавшейся к себе в Вильфор. Многие из нас хотели тут же ухлопать ее, но каш командир схватил за руку Ларжантьера, увидя, что тот целится в грудь красавицы.

Опустив голову и дрожа всем телом, как бык, готовый ринуться в бой, Жуани мрачно объявил, что мадемуазель де Планьоль достаточно наказана, ибо мы сожгли ее дома.

Лишь только карета отъехала, Жуани, гончар из Пло, выхватил саблю и, подбежав к каштану, принялся рубить клинком по толстому стволу и так натрудил себе руку, что три дня не мог ее согнуть.{96}

* * *

Раз война приняла такой оборот, то чернильница взяла перевес над мушкетами, и теперь о ногах мне нечего беспокоиться, зато к вечеру у меня правая рука так зудит, будто муравьи ее искусали. Сколько же я списков сделал с приказа Жуани, коим предписывалось фермерам немедленно уплатить причитающиеся с них налоги, но не королевским сборщикам, а детям божьим. Сначала меня посылали с отрядом, который, разъезжая по всему краю, взимал подати и десятину, — я писал расписки. Теперь мне поручили распределять воду: земле грозит засуха, и вот из окрестных деревень к нам явились их посланцы побеседовать о всяких бедах, коим и не думали помочь ни владельцы поместий, ни королевские судьи. С нашей помощью и под защитой нашей крестьяне выроют канаву, и по ней в долину на пашни пойдет вода из Омоля, самой постоянной из горных наших речек.

Приехал из нашей Галилеи на серой лошадке посланный Роландом человек и привез нам новые вести.

Власти опять хватают людей, в Миале забрали 490 человек: 210 мужчин, 280 женщин и детей; в Сомане — 66 мужчин, 109 женщин и 90 детей, и еще многие сотни схвачены в двадцати четырех приходах Вонажа и Нижней Гардонетты. Молодые парни с гор, по обычаю нанимавшиеся в Долину на сбор винограда, взяты под стражу, и замаскированные доносчики произвели им досмотр.

Посланный доставил нам новый ордонанс, уже развешанный на улицах и площадях городов и сел, и в сем ордонансе маршал, полагая, что отцы, братья и жены камизаров содействуют восставшим, предписывал им под страхом тех же наказаний, какие ждут непокорных мятежников, побудить своих сыновей и мужей воззвать к милосердию короля, так как он обещает простить всех, кто сложит оружие и сдастся.

Посланец доезжал до Нима и видел, что там на рыночной площади воздвигнут новый эшафот, весьма просторный и удобный, а вокруг него понаставили виселиц по требованию зажиточных горожан, сетовавших, что очень поздно принялись у них за казни. Он видел укрывшихся в Ниме католических патеров из наших горных приходов, — они разгуливают по эспланаде, учатся новым карточным играм, беседуют со знатными господами, нагуливают жир, пируя в богатых домах, двери коих открылись для «великомучеников», и с удовольствием взирают, как некоторые из их прихожан кончают жизнь на новом эшафоте,

где Барандон откусил себе язык, не желая произнести отречение от своей веры, где Ведель из Крепьяна после пытки колесованием, раздробившей ему руки и ноги, плюнул в лицо священнику, ибо тот насильно хотел совершить над ним католический обряд помазания елеем, и на том же эшафоте Косей из Буасьера сломал о нос священника, провожавшего на казнь всех осужденных гугенотов, восковую свечу, которую сей духовник протягивал ему…

Рассказав нам все это, гонец направился дальше, на Эгуаль, чтобы все свои вести пересказать и там, а главное, повторить утешительные сведения, кои он приберег для нас под конец: оказывается, в нашей провинции еще осталось пятьдесят тысяч «новообращенных католиков», способных носить оружие…

Я поднимался на вершину горы вместе с Соломоном и Бельтреском. Солнце закатывалось за Кудулу, и мы двигались вслед за ним на запад; пророк ехал на муле, а мы с кузнецом шли пешком — он по правую, а я по левую руку от Соломона. Мы чувствовали, как вздрагивает у нас под ногами накаленная земля. Долины, которые солнце покинуло первыми, облегченно вздыхали. В лощинах Клергемора уже повисла вечерняя дымка. По склонам разносились голоса, — люди из Сент-Андеоля, Сен-Бюже, Кро, Виала, Кабаниса окликали друг друга, возвещая об окончании трудового дня, созывали скот, торопясь вернуться к ужину домой.

Кузнец сказал:

— Когда нива уже засеяна, пусть себе гроза в небе гремит.

Пророк остановил мула на повороте дороги на Эспинас, и перед нами раскинулась величественная картина: видны были деревни и села, разбросанные в горах — у вершины, по склонам, в лощинах, — в стороне Сен-Фрезаля и Сен-Прива и в другой стороне — к Сен-Жюльену, Сен Мишелю и Сент-Илеру. Соломон соскочил с мула, передал мне поводья и, сняв с плеча лямку заплечного мешка, где он держал Библию и свои тетради, накинул их на луку седла.

Мы смотрели на него. Он вышел на остроконечный выступ горы, нависшей над долинами, и опустился на колени. Некоторое время он стоял недвижно, в глубокой задумчивости, потом обратил лицо к небу, простер вверх руки. И душераздирающим голосом воскликнул:

— Сколь сладостно, господи, взирать, как в небе собираются облака, словно хлеб в житнице крестьянина. Почему же, господи, в час ласковых сумерек открываешь ты взору моему грозовую тучу и говоришь мне, что низвергнет она на землю огненный поток молний и уничтожит нас. Зачем надо, господи, чтобы последние уцелевшие из нас были прокляты и более жалки, нежели самые жалкие среди всех скотов и животных полевых, зачем надо, чтобы ползли они во прахе, подобно гадам земным, и чтобы блуждали одинокие и нагие, как в начале миросозидания на голой земле, холодной и черной, как во второй день сотворения мира?

Когда он возвратился к нам, лицо его блестело от слез. Мы двинулись дальше, через четверть часа подошли к перевалу, от коего я спустился к Борьесу, и на прощанье пророк и кузнец Бельтреск обняли меня.

В вечер жатвы мне дозволено было на время отвратить от нее взгляд. И тогда постиг я в глубине души, что глазам моим еще не надоело видеть и слух не устал слышать. И я признал тогда разумным не лишать свои глаза блаженства видеть то, что им хочется зреть, не лишать свое сердце радостей и утоления желаний. И вот теперь я понял, что действительно всему свое время: время обнимать и время уклоняться от объятий, время раздирать и время cшивать, время любить и время ненавидеть, время войне и время миру. Явившись мне во сне, отец мой сказал:

«И псу живому лучше, нежели мертвому льву. Живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению; и любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части во веки ни в чем, что делается под солнцем». Вот что изрек отец мой, казненный колесованием, явившийся мне во сне.

По правую руку от него стоял мой брат Эли, потом увидел я Пужуле с черными гниющими ногами и еще явились мне Луи Толстяк из Кабаниса и трое Фельжеролей, лесоруб Фоссат, Варфоломей, сын возчика Старичины, мой брат; Теодор, коему вспороли живот и, набив его соломой, зашили, и почтенный Альсид Фавед, по прозвищу Писец. Все они были львами и говорили мне теперь: «Мы умерли».

Поделиться с друзьями: