Божьи безумцы
Шрифт:
Да я уж и не знаю больше, что тебе сказать. Ну вот, одного маршала сменил другой маршал, и брат наш Кавалье будто бы вступил с ним в переговоры… Нет тут ничего такого, чего бы тебе не было известно, ибо все это творится уже два века в христианском мире, пожалуй, все сие не покажется тебе занимательным. Будет ли для тебя любопытным, что Жуани не сдастся никогда, что и Роланд принес подобную же клятву, что у нас такая речь ведется: истинные воины, на коих господь бог может положиться, это наши севеннские горцы, худые, как скелеты, и одетые в рубище, а вовсе не те изнеженные щеголи и вертопрахи, которые бряцают саблями в Долине и воспевают красавиц, и что наша правда — одна-единственная… Но разве ты сам того не знаешь с давних пор, друг мой?
И другое тебе уже известно (ежели сие обстоятельство
В прошлом месяце мы в горах сняли со стены в папистской часовне, которую позабыли сжечь, распятие, грубо вырезанное из каштанового дерева. Наверно, сделал его резчик- самоучка в долгие зимние вечера, обтесав сначала древесину топором, а потом работая острым ножиком, — словом, поделка в часы досуга молодого горца, который в простоте душевной придал Христу сходство с каким-нибудь своим старшим родственником.
Изваяние сие мы от креста отковырнули, поснимали надпись и всякие украшения и храним у себя. Мы говорим, что Это уже не Христос, а кто-то из наших страдальцев: Пужуле, или пастух Горластый, или еще кто.
Мой крестный долго смотрел на севеннского Иисуса, и вдруг сорвались с его уст слова: «Вы слышали, что сказано: око за око и зуб за зуб. А я говорю вам: не противься злому».
Удивились мы, что старик Поплатятся вспомнил такую заповедь, но тут же он, как будто храня верность заветам своей долгой жизни, вздохнув, добавил:
— Нет, погоди! Иисус-то, слышь, не был кривой…
Но мы уж не знали, с кем он говорит — с нами или с давним своим приятелем, покойным Спасигосподи, возобновив всегдашний их спор.
Вчера Самуил Ребуль, мой крестный отец, отвел меня в сторону и долго говорил со мною, и в словах его были и как будто благодарность, и завещание мне, ибо старик сказал, как он рад, что может наконец спокойно предаться смерти.
Чернила у меня кончаются, и я хочу, чтобы последними их каплями мое перо запечатлело исполненные здравого смысла последние слова старика Поплатятся, душа которого скоро вознесется на небо:
— Слушай-ка, в горах наших люди в чем счастье видели? Семья — отец, мать, дети, да еще старики родители, родня, и чтобы все здоровы были, понятно. Так-то! В семье чтобы был мир и лад, кровля над головой, очаг, трапеза, тепло чтоб в доме было и во всем порядок: в свое время работай, в свое время за еду садись, в свое время спать ложись и про посиделки не забывай, вот так-то! Да чтоб слово у тебя было крепкое, а совесть чистая. Вот и счастлив был человек, больше ничего и не требовал, пусть, мол, до лучшей-то жизни все так и остается, и уж трудов своих не жалел! Так-то! Но вот Дверь накинулся на наш малый край, страшный зверь, с когтями, с клыками острыми, с адским огнем, пышущей пастью. Враги всего нас лишили, все с лица земли стерли, отняли у нас все, что было для нас счастьем: застолье семейное, очаг, тепло очага, запах его, жилище и все добро; чистоту совести, потом крепость слова, потом семью, потом разрушили сами устои семейные. Все отняли. Но кое-что осталось, забыл я про то сказать, — памяти нет в старой башке! Все, говорю тебе, они отняли у нас, кроме нашей веры! И чем сильнее старались они изничтожить ее, тем больше она возрастала и крепла. Зверь все у нас отнял, что ему не очень-то и нужно было, но не мог взять то единственное, на что целился все злее да злее, потому как он тем временем окривел, одного ока лишился! Вот беда-то!
Бедное мое иссохшее перо, скажи еще читателю, который совсем не знал нашего старика Поплатятся, читателю, который родится в конце долгой цепи поколений, непременно родится, скажи ему:
«Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит…»
И напиши еще так: пусть знает он, что я напраслину возвел на весну нынешнюю, ибо она благоухает лучше, чем другие весны, и смело хозяйничает в моей Долине.
Скажи ему также, что каштаны
выстояли…Конец записям.
Эпилог
Наконец Людовик XIV отправил беднягу маршала де Монревеля в Бордо «играть в подкидные дурачки», призвал к себе прославленного маршала де Виллара, героя Зарейнской кампании, победителя турок и солдат Священной римской империи, и дал ему понять, что покончить с этим несчастным восстанием камизаров «важнее, чем выиграть четыре сражения».{115}
— Если вы, ваше величество, сие дозволите, я постараюсь покончить мягкостью с бедствиями, где суровость, во всем проявляемая, по-моему, не только бесполезна, но и противоречит здравому смыслу.
Прибыв на место 21 апреля 1704 года, новый командующий войсками в Лангедоке сам собирает сведения о положении дел, затем вступает в переговоры с наиболее блестящим вождем восставших Жаном Кавалье. Виллару приходилось на своем веку договариваться и с левантинцами, и с австрияками, он метил правильно: бывший подмастерье пекаря, ослепленный честью разговаривать на равной ноге с маршалом Франции, подписал 28 мая мирный договор, получив на словах амнистию для всех участников восстания, а самому ему был обещан чин полковника и командование полком камизаров, каковой будет зачислен на королевскую службу. Но, когда Кавалье скомандовал своим людям следовать за ним под королевские знамена, он услышал в ответ: «Ты уже не можешь отдавать нам приказаний! Мы тебя сделали своим генералом, а тебя разжаловали в полковники).
Послушайте, что говорит камизар Бонбону:
«Сразу позабыв, что он нами командовал и что мы повиновались ему почти как отцу нашему небесному, мы повернулись к нему спиной и, двинувшись под водительством Раванеля, вышли на дорогу к Севеннам, решив присоединиться к Роланду, и возглашали при том: «Слава мечу господню! Нантский эдикт или смерть!»{116}
* * *
Ролланд по-прежнему вел ожесточенную борьбу за свободу совести. В середине августа его сразила вражеская пуля, когда он ночью шел на свидание с женой, назначенное между Алесом и Сен-Шаптом. По приказу властей его тело набальзамировали и возили из деревни в деревню, укрепив над ним вывеску: «Вот труп знаменитого Роланда».
Тем временем Жана Кавалье выпроваживают в Версаль. Патент на чин полковника все не дают. Бывший генерал детей божьих понял наконец, что его надули, и бежал в Швейцарию.{117}
А Жуани все сражается. Он едва было не расстрелял некоего Понса, дерзнувшего явиться к нему с предложением заключить мир и получить за это чин полковника королевских войск (опять!) и вдобавок живого пастора на предмет произнесения проповедей перед гугенотами…
Первого октября женолакский гончар все-таки сдался и получил тогда красивый мундир, пенсию в триста ливров, патент на чин лейтенанта и подорожную в Испанию. Но у подножия Пиренеев он тайком повернул к своему родному Лозеру, был за то арестован и заключен в крепость города Монпелье, Там Жуани провел пять лет в оковах, а в 1710 году, в ночь с десятого па одиннадцатое октября, он вместе с Маршаном, начальником кавалерии Роланда, и двумя заключенными-уголовниками вырвался из тюрьмы, они разбили свои оковы, разобрали стену и, оказавшись в подвале губернатора, выломали дверь. Жуани спустился в крепостной ров по веревке, сплетенной им из простынь, и бежал…
Мессир де Бавиль вновь предложил ему прощение. Жуани удостоил занять должность в соляном акцизе города Агд. Он даже принял особо оговоренное условие: не приближаться к Лозеру. Но он не мог выдержать: в одно прекрасное весеннее утро 1711 года гончар из деревни Пло уходит в свои горы, укрывается в лесах, выше Женолака. Его снова схватили, а когда солдаты мессира де ля Вашера повели его в Монпелье, он за околицей родной деревни, проходя по мосту, вдруг вырвался из рук конвоиров и бросился в реку; две пули сразили его насмерть в ледяной бурлящей воде.