Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Если не считать Вильгельма Оранского, который уклонился от этого поручения, где они могли бы сыскать лучшего посланника? Граф Эгмонт — принц Гаврский, барон Брабантский, наместник Фландрии и Артуа, сын герцогов Гелдерландских и потомок королей Фрисландии. Он — кавалер ордена Золотого руна, а супруга его — принцесса Пфальцcкая. Когда король Испании решил жениться на Марии Тюдор, Эгмонт представлял жениха на церемонии венчания в Вестминстерском соборе. Он был императорским пажом, потом камергером; уже в девятнадцать лет стал капитаном кавалерии и проявил чудеса храбрости под Тунисом. Столь же доблестно он сражался под Сен-Кантеном и под Гравелином, где стяжал свои последние лавры. По приказу короля Франции маршал Терм, губернатор Кале, захватил Дюнкерк и Берг, стал совершать набеги на Фландрию. Король Испании поручил Эгмонту остановить его. Под графом убили двух коней, но к концу дня две тысячи французских солдат лежали мертвые в дюнах, а еще три тысячи — включая самого господина маршала — были захвачены в плен. На возвратном пути повсюду, вплоть до Брюсселя, графа встречали с огромным воодушевлением. «Этот человек любит, чтобы ему пели дифирамбы», — писал королю кардинал де Гранвелла.

Король лично пригласил Эгмонта в Мадрид. Филипп, обычно столь холодный и сдержанный во время аудиенций, узнав о прибытии графа, вышел из своего кабинета и быстрым шагом направился навстречу гостю, в большой приемный зал; он не позволил графу преклонить колено, даже поцеловать

монаршую руку, но сам обнял его. Король принял его как испанского гранда. И Эгмонта ослепило величие Испании: этот двор, это господство над Новым Светом, эти поэты и художники, эти солдаты, непобедимые и на суше, и на море, это несравненное искусство изысканных манер, это высокомерие… Король предложил ему посетить Эскориал, который построил по обету, принесенному в день победы под Сен-Кантеном. А потом принял его в своих апартаментах в Сеговии. И все придворные обращались с графом самым любезным образом. Среди этих пиров, осыпаемый почестями и принимаемый повсюду с таким радушием, как мог он заговорить о несчастьях своей родины? Он все-таки попытался — и был вознагражден персональными милостями монарха. Филипп освободил графа от долговых обязательств и сам позаботился, чтобы будущее его дочерей было устроено наилучшим образом. Каждый лишний день, проведенный при испанском дворе, всё больше компрометировал Эгмонта в глазах его сограждан. Но когда он наконец отправился в обратный путь, расставшись с королем в Вальядолиде, он еще не понимал, что не выполнил своих обещаний. Он еще мог верить, что все милости, которые снискал, предназначались не столько для него лично, сколько для посланца Нидерландов. Он записал в дневнике, что чувствует себя самым счастливым человеком в мире, и по прибытии в Брюссель поначалу изображал из себя суверенного правителя, благодетеля отчизны. Однако очень скоро люди убедились в абсолютной беспочвенности его обещаний. Он и сам в этом убедился. Ему казалось, что из-за этой комедии, этого оскорбления, нанесенного ему испанцами, а также из-за упреков Вильгельма Нассауского он умрет от стыда и печали. Он покинул двор, стал вести затворническую жизнь в своих имениях. И всё повторял, что король нарочно подстроил эту ловушку, дабы унизить его, Эгмонта, в глазах соотечественников: «Если он так выполняет обещания, которые дал мне в Испании, то пусть Фландрией управляет кто угодно другой; я же, удалившись от дел, докажу всем, что не причастен к этому вероломству».

Но как вообще можно было верить в успех подобного посольства — после стольких напрасных обращений к королю, жалоб, уведомлений о положении дел, не возымевших никакого результата? Филипп никогда не любил северные провинции и их жителей. Он считает себя мечом Церкви, рыцарем католической веры, а вся эта страна, расположенная близко от Германии, кажется ему зараженной ересью: стоит поднять с земли сухую на вид ветку, и под ней обнаружится слизняк. Он не хочет и не может ослабить свою хватку на горле этой страны. Если уменьшить размеры податей, взимаемых с Фландрии, то как финансировать армию и флот, как сохранить господство Испании над Новым Светом, обретенным для Господа? И потом, эти земли — бастион против немцев и французов, против англичан. Именно благодаря Нидерландам он одерживает победы в Германии, во Франции (а эта страна — как знать? — однажды может войти в число его владений); к берегам Нидерландов направляются английские эмигранты, которых он субсидирует, чтобы они плели заговоры против Елизаветы. Он поклялся отцу быть верным союзником австрийского дома; для этого Испания должна быть сильной, Нидерланды же — необходимый источник ее силы. Экономические и политические интересы, ненависть, гордость, благочестие — всё соединилось, чтобы сделать сердце этого человека еще более непреклонным. Невозможно, чтобы он вдруг стал относиться к Семнадцати Провинциям гуманно и справедливо. Ближайшие и самые преданные советники порой нашептывают ему, что пришло время несколько смягчить режим правления в Нидерландах; но для него значимы только «государственные интересы» — а значит, он внемлет лишь голосу безумия.

Именно в тот момент, кажется, несколько молодых дворян заключили между собой тайное соглашение. Люди видели, как они скакали на лошадях от одного замка к другому, иногда по двое, по трое, иногда более многочисленными группами. Они объясняли, что направляются на воды к источнику Спа или на соколиную охоту. Однако у тех, кто собирается весело провести время, не бывает таких серьезных лиц. Они составили документ, который впоследствии назвали «Дворянским компромиссом», ибо он должен был удовлетворить и католиков, и протестантов. Вся эта компания, к которой примкнули и юристы, собиралась вести себя благоразумно и осмотрительно. В упомянутом документе, заявив о своей верности королю, они обязались препятствовать учреждению особой инквизиции в Нидерландах, а также просить Государя, чтобы он отменил существующие указы о еретиках, дальнейшие же мероприятия в этом направлении согласовывал с Генеральными штатами. То есть они требовали того, чего не смог добиться Эгмонт. В число этих молодых людей входили Николас де Гамес, которого называли Золотое Руно, потому что он был знатоком геральдики ордена; Гийом де ла Марк, будущий адмирал морских гёзов; Эскобек ле Лиллуа, жизнерадостный кальвинист, который никогда не расставался с четками и «Пантагрюэлем»; Жиль ле Клерк, секретарь Вильгельма Нассауского; Людовик Нассауский, брат Вильгельма; Ян и Филипп Марникс ван Синт-Алдегонде; Генрих де Бредероде, сеньор Вианена и маркиз Утрехтский. Тех, кто составлял документ, было немного — но они разъехались по провинциям; и уже через несколько дней сотни дворян подписали «Компромисс», поклявшись жить «как братья и верные товарищи, готовые протянуть друг другу руку помощи». Подписавшие в большинстве были мелкопоместными дворянами или младшими офицерами. Наличие подписи Людовика Нассауского позволяло им думать, что Вильгельм тоже одобряет их союз, и эта мысль придала смелости даже самым робким. Ни один кавалер ордена Золотого руна не подписал документ; но Вильгельм Нассауский посоветовал своим друзьям подать петицию регентше110 (со всей подобающей такому случаю торжественностью). «Чем более мирно вы будете действовать, — писал он брату, — тем лучшим получится результат. Вы от этого только выиграете».

Генрих де Бредероде играет в этой истории роль карнавального великана. Он — в меньшей степени герой, чем глашатай; в меньшей степени актер, чем символ. Он — Силен, восседающий на бочке с пивом, но при этом человек большого, золотого сердца, истинный друг свободы, справедливости и веселья. Он — грубо намалеванный образ живой фламандской души. Все революции нуждаются в театральных масках; его маска — маска заразительного смеха. Присутствие Генриха де Бредероде придает Нидерландской революции характер праздничного шествия, кавалькады. Он поджигает настоящий порох — а люди думают, что речь идет всего лишь о потешных огнях, о карнавальных хлопушках. Правда, в тот самый момент Вильгельм Молчаливый сказал регентше: «Я чувствую, что назревает великая трагедия». Бредероде произвел свои три выстрела, но на дворе стоял веселый месяц апрель и его действия все еще воспринимались как шутка, развлечение. Итак, он выходит на сцену и поднимает занавес — подобно Прологу в елизаветинском театре. Он — мощный резонирующий голос, который вдруг разразился великолепной бравурной тирадой, озвучив «Компромисс», документ столь серьезный, что до сей поры его читали лишь шепотом, распространяли тайно.

Персонаж «Крестьянской свадьбы» Брейгеля? Скорее — подвыпивший кавалер Франса Хальса: с оранжевой перевязью поверх кирасы, в кружевной рубахе, в большой фетровой шляпе с развевающимся страусовым пером; или — Вакх Иорданса. Пей, гуляй, брюхо набивай! Он всегда готов принять смерть от несварения желудка, как и от мушкетной пули. («Мы очень весело провели День святого Мартина, — написал как-то Вильгельм Нассауский одному из своих братьев, — ибо компания подобралась хорошая. Правда, я было испугался, что господин Бредероде отдаст Богу душу, но все обошлось».) Народ его любит. Простолюдины считают его «своим»: выходцем из их рядов, который стал сеньором. Он разговаривает языком моряков, докеров, крестьян, смех же его заражает всех. Именно он станет рупором молодых мятежников.

3 апреля 1566 года, около шести часов пополудни, — запомните эту перевязь розоватых облаков на небе, это славное и нежное знамя над городом и его округой, засеянной вплоть до самого моря башенками колоколен, — великолепный Бредероде, во главе отряда в две сотни всадников (все они дворяне, и все имеют при себе, в седельных кобурах или за поясом, пистолеты), въезжает в Брюссель и привязывает лошадь у крыльца отеля Нассау. Его спутники слышат, как он говорит: «Они думали, я не осмелюсь показаться в Брюсселе, а я уже здесь. Уеду же отсюда, быть может, совсем по-другому». Никто так никогда и не узнает, кого Бредероде имел в виду и какой отъезд себе представлял. Его спутники тоже спешились и стали искать пристанища на ночь. Одни устроились во дворце Нассау, словно были туда приглашены; другие — в отеле Кулембург. Все эти хождения туда и сюда создавали впечатление, что молодые люди собрались поохотиться или покататься на лодке. Они прогуливались от одного дома к другому, им хотелось побыть вместе, потому что предстояло скорое расставание. Они долго беседовали под прекрасными деревьями. Апрельское небо казалось легким, невесомым. Весь Брюссель ожидал взрыва. Взрыв грянул 5 апреля.

Что делает Брейгель в эти апрельские дни? Он, несомненно, находится в Брюсселе. Быть может, рисует для Кока «Свадьбу Мопса и Нисы-Замарашки» или «Встречу Валентина и Медвежонка». Это заказные работы, от которых он не стал отказываться, в которых вновь обращается к своим старым сюжетам, к мотивам, хорошо освоенным им еще во времена написания «Битвы Поста и Масленицы». Пусть он и не вкладывает в них особо глубокого смысла, но все же солдат, который держит в одной руке символ земного шара, а в другой — арбалет… Или, быть может, Брейгель сейчас работает над той единственной гравюрой, которую от начала до конца сделал своей рукой, — над офортом «Охота на дикого кролика». Просторный пейзаж с рекой, лодками, привычными уже дальними планами. И человек с арбалетом, который целится в маленького кролика, чью норку мы тоже видим. И еще один человек, притаившийся за деревом с пикой. Эти два охотника (у одного из них к поясу прикреплен длинный кинжал) — явно не крестьяне, а солдаты; люди, привычные к оружию. Разве у них нет другой добычи, кроме этих кроликов, даже не чующих опасности?

Что делает Брейгель? Может, он только что начал «Нападение» (картину, которую закончит и подпишет в следующем году)? На ней мы видим, посреди голых полей (или участков земли, лежащих под паром), мужчину и женщину, которых с угрожающим видом окружили три здоровенных солдата — гротескных и страшных в своих съехавших на глаза шлемах; женщина в отчаянии стиснула руки, ее молодой спутник читает молитву. Они стоят на перекрестке дорог; борозды и колеи, мнится, убегают вдаль, гонимые ветром; плоская, круто обрывающаяся возвышенность вызывает головокружение; мир вокруг этих попавших в беду людей и их мучителей пустынен. Мертвое дерево… Быть может, это Дева Мария и святой Иоанн, терзаемые у подножия Голгофы римскими псами-солдатами или, скорее, вооруженными, как солдаты, разбойниками, дезертирами, которые живут грабежом.

Или он пишет «Доброго пастыря», защищающего свое стадо от волков, и «Нерадивого пастыря», который бежит от опасности, забыв об овцах? Нападение разбойников; волк, бросающийся на пастуха; другой пастух (жирный, как прелат), спасающий свою шкуру, — все эти сцены разворачиваются в одном и том же пейзаже, среди пустынных глинистых полей, печальной осенней порою или зимой. Куда подевались краски того сияющего утра, когда некий пастух наблюдал за полетом Дедала, а рядом с ним крестьянин в красивом кафтане обрабатывал свое поле? Кажется, холод заморозил само сердце мира. Или это сердце Брейгеля сжалось из-за тех бедствий, которых он насмотрелся в деревнях? Или он размышляет о добрых и нерадивых государях, о преступлениях королей, которые творятся в потаенных уголках леса руками звероподобных сержантов? Или думает о Христе, единственном истинном пастыре?

Он всегда искал и обретал свет у фонаря народных пословиц, у таинственного солнца библейских притч. Пока он писал эти большие картины, на которых преобладает цвет земли, а пейзаж как бы пытается убежать, но в то же время скован холодным оцепенением одиночества, у него перед глазами стоял рисунок, выполненный им в прошлом году, — гравюру с него сделал Филипп Галле. Гравюру легко принять за обычную икону для простонародья. И действительно, во многих крестьянских домах Фландрии ее пришпиливают к стене на кухне: когда семья садится обедать и все произносят благодарственную молитву, на нее поднимают глаза. Но для Брейгеля эта гравюра — не столько заказная работа, сколько символ веры. Христос стоит в прямоугольном дверном проеме хлева; у его ног теснятся овцы, а одну овечку он держит на плечах. Этот хлев — тот самый хлев Рождества, в котором маленький Иисус когда-то лежал в яслях, на соломе; но в то же время открытый проем — проем гробницы, из которого Христос выйдет, победив смерть. Так что же, это одно и то же место — тот грот, куда приходили пастухи и волхвы, и та совсем новая гробница, в которой Господь Наш преодолел смерть, как преодолеем ее все мы? Родившись, Он спустился в долину смерти, подобно каждому из нас; приняв смерть, Он родился для Воскресения. Вот Он стоит в прямоугольном дверном проеме. Сказано ведь: «Я есмь дверь».111 Каждый может прочитать написанные на верхней перекладине двери слова: Ego sum ostium ovium. Joha. 10.112 И если не помнит этих слов наизусть, открыть Библию: «Истинно, истинно говорю вам: кто не дверью входит во двор овчий, но пролазит инде, тот вор и разбойник; А входящий дверью есть пастырь овцам: Ему придворник отворяет, и овцы слушаются голоса его, и он зовет своих овец по имени и выводит их; И когда выведет своих овец, идет перед ними; а овцы за ним идут, потому что знают голос его; За чужим же не идут, но бегут от него, потому что не знают чужого голоса. Сию притчу сказал им Иисус. Но они не поняли, что такое Он говорил им. Итак опять Иисус сказал им: истинно, истинно говорю вам, что Я дверь овцам».113

Через пролом в крыше протискиваются толстые воры; другие проделали дыры в стенах и пытаются вытянуть через них добычу; солдат, монах, простолюдин — все они хватают овец за ноги или за загривки. Хлев построен у подножия горы. Если бы перед нами в самом деле было изображение Рождества, мы бы увидели на горе ликующих, забывших о морозе пастухов! А также ангелов, которые, как и пастухи, играют на флейтах и волынках. Но на этой гравюре в левом верхнем углу изображен добрый пастырь, который полагает жизнь свою за овец; в правом же — нерадивый пастырь, который оставляет овец и бежит. Христос сказал: «Я есмь пастырь добрый, и знаю Моих, и Мои знают Меня».114 И еще: «Как Отец знает Меня, так и Я знаю Отца, и жизнь Мою полагаю за овец».115

Поделиться с друзьями: