Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Так что же делал Брейгель в апреле 1566 года? Был ли он настолько поглощен надвигающимися событиями, что на время забросил карандаши и кисти? Или, напротив, полагал, что его долг — выражать свое возмущение какими-то сторонами жизни и свои надежды на лучшее, создавая картины? Невозможно, чтобы он оставался в неведении относительно дипломатической миссии и последующего возвращения графа Эгмонта, политической жизни Конфедерации, «Компромисса». Что он говорил обо всем этом Марии? Что она отвечала ему? Вспоминал ли он тот далекий вечер у Корнхерта, их тогдашние мысли? Мне трудно представить его среди тех, кто восторженно провожал глазами гарцующих молодых дворян, членов новой лиги. Если он и смотрел на них, то скорее с тревогой, чем с надеждой. Тот апрель был на редкость солнечным, радостным, и многие говорили себе, что гнет испанской зимы скоро кончится, — но мне почему-то кажется, что у Брейгеля, когда он смотрел на первую траву в своем садике, пробившуюся у желто-розоватой стены, на душе было тяжело.

Аплодисменты и радостные крики на всем пути следования конного отряда. Колокола отзванивают полдень — и люди готовы поверить, что звон этот возвещает освобождение, праздник. Две сотни молодых дворян (а может быть, вдвое больше), парами, с Бредероде во главе (или он замыкал колонну вместе с Людовиком Нассауским?), сопровождаемые небольшой группой бюргеров Антверпена и других городов, направляются ко дворцу регентши. Она заранее знала об их прибытии и готова их принять. Она уже слышит, как шумит и ликует за дворцовыми стенами и деревьями парка толпа, приветствуя героев — таких юных, таких красивых, воплощающих в себе надежды народа. Она,

дочь Карла V и простой служанки из Ауденарде, с радостью удовлетворила бы все требования Вильгельма — но вынуждена повиноваться своему брату, королю. Ей так легко жилось в Парме, во Флоренции! А здесь она должна выполнять свои обязанности в немыслимо сложной, непредсказуемой ситуации. Она знает о страданиях народа и сочувствует ему. Она так устала, что ее начинает знобить. Она плачет. Но подобает ли ей плакать перед членами лиги? «Неужели, Мадам, — обращается к ней один из советников, кажется, граф Берлемонт, — вы боитесь этих нищих?» И тут в зал Совета входит Бредероде, сопровождаемый несколькими дворянами. Это ему поручили зачитать вслух петицию, прежде чем передавать ее регентше. Он и читает — громовым голосом. Необходимо отменить указы Карла V против еретиков: времена изменились, и даже если применять эти указы с умеренностью, сие приведет только к тому, что в скором времени страну охватит всеобщий мятеж. Необходимо упразднить инквизицию в Семнадцати Провинциях, где людей давно от нее тошнит. Наконец, необходимо, чтобы Его Величество соизволил издать ордонанс по религиозным вопросам, с ведома и согласия Генеральных штатов. Петиция прочитана, ее кладут перед Маргаритой Пармской. Бредероде склоняется в преувеличенно глубоком поклоне. Другие члены лиги следуют его примеру. Их излишняя почтительность воспринимается присутствующими как насмешка над регентшей и королем, как предвестие смуты. Сразу после этого делегация покидает дворец Кауденберг — пройдя по галерее, на которой десять лет назад император Карл отрекался от престола, опершись рукой о плечо Вильгельма Оранского, своего пажа. Вспоминают ли они о том дне? Видят ли — вновь — замкнутое, болезненное лицо Филиппа, короля Испанского, речь которого зачитывал Гранвелла, епископ Арраса, потому что сам король не умел изъясняться ни по-французски, ни по-фламандски? Тогда Филипп обещал часто посещать Нидерланды, уважать обычаи, вольности, льготы и привилегии этой страны; защищать католическую веру. Пока кардинал зачитывал его речь, Филипп молчал. Но молчание было очень весомым.

Молодые дворяне в течение двух-трех месяцев готовились к этой встрече, которая закончилась почти мгновенно. Теперь они ощущают некоторую неудовлетворенность и растерянность. Ответ придет не раньше чем через несколько дней. Предвидел ли Бредероде, что за подачей петиции неизбежно последует спад воодушевления? Как бы то ни было, они не могут расстаться без прощального банкета. В отеле Кулембург уже накрыты семь столов для тридцати приглашенных. Вторая половина дня проходит незаметно — за разговорами, взрывами смеха. Вечереет. Зажигают факелы. На эстраду поднимаются музыканты. Погреба и кухни дворца переполнены пищевыми припасами — лучше бы здесь было столько же пороха и аркебуз. Теперь ли, когда пиршество достигло апогея, или еще раньше, днем, было произведено это шутовское нападение на попрошаек Брюсселя, в результате которого у них отобрали нищенские сумы и чаши для подаяния? Во всяком случае, когда Бредероде, всклокоченный, веселый, поднялся из-за стола и прокричал свой тост: «Они обошлись с нами как с нищими?! Ну что же! За здоровье нищих!» — все золотые и серебряные кубки мгновенно исчезли со стола и на их месте оказались деревянные чашки бедняков. «Да здравствуют нищие! Да здравствуют гёзы!» — эти слова повторялись беспрестанно, с каждым новым тостом. «Друзья, — громогласно заявил Бредероде, — поскольку те, во дворце, почитают нас за нищих, отныне у нас есть все основания пить вино из деревянных чашек и носить нищенскую суму!» Так он произвел еще один выстрел. Теперь мятежные дворяне обрели имя и боевой клич, обрели эмблему.

Быть может, эта выходка к утру была бы забыта, если бы Горн, Эгмонт и Вильгельм Нассауский не заглянули сюда, чтобы разыскать среди гостей Хогстратена — регентша пригласила всех четверых к себе, желая посовещаться с ними.

Пригласила среди ночи? Это было для нее в порядке вещей; к тому же утреннее событие чрезвычайно ее встревожило. Вновь пришедшие не собирались входить в пиршественную залу, но, услышав шум, решили уговорить героев разойтись, наконец, по домам. Не следовало давать Испании лишний повод для недовольства, и у них были основания опасаться последствий столь буйного кутежа. Едва вступив в залу, они увидели эти возбужденные лица. Увидели, что на груди некоторых гостей висят (наподобие нового орденского знака) деревянные чашки, а через плечо, как у нищих, перекинуты холщовые сумки. Этот маскарад не понравился Горну и Эгмонту, Вильгельма же сильно обеспокоил. Им уже протягивали деревянные чашки, предлагали выпить, убеждали присоединиться к общему тосту: «Да здравствуют гёзы!» Если они и отведали вина, то едва пригубив. И, конечно, не произнесли ни слова. За них кричали другие. Кричали: «Да здравствует Вильгельм Оранский! Да здравствует Горн! Да здравствует Эгмонт!» Их приветствовали так, как войска могут приветствовать трех победоносных генералов. Они отказались от своего намерения призвать эту компанию к умеренности. Хогстратен присоединился к ним, и они вышли из залы. Горн потом говорил, что они оставались там ровно столько времени, сколько нужно, чтобы прочитать Miserere. Тем не менее ничто не могло разуверить брюссельцев в том, что Вильгельм и его друзья на пиршестве гёзов пили и смеялись вместе со всеми.

Маргарита Пармская не стала медлить с ответом. Она отправила посольство в Испанию,116 сама же занялась инквизиционными судами, пытаясь смягчить суровость их приговоров. Члены лиги покинули Брюссель. Видел ли Брейгель, как они выезжали через ворота Халлепорт, одетые, по большей части, в серое или коричневое, словно нищие? Оказавшись по ту сторону ворот, Бредероде разрядил свои пистолеты в воздух и галопом помчался в сторону Антверпена. Вильгельм в это время находился в своем поместье в Бреде, и Людовик воспользовался его отсутствием, чтобы временно приютить во дворце Нассау тех, кто читал проповеди в близлежащих селениях и лесах. Эти собрания проводились на рассвете, с соблюдением всяческих мер предосторожности — но очень скоро все в городе уже были наслышаны о них. Ювелиры начали изготавливать крошечные золотые чаши для подаяния, которые использовались в качестве женских украшений или прикалывались на элегантные береты молодых людей. Крики «Да здравствуют гёзы!» раздавались на всех улицах — и даже у самой решетки дворца Кауденберг. Если раньше некоторые горожане бросали вызов кардиналу Гранвелле, прикрепляя к одежде красные погремушки или лисьи хвосты (намек на его лицемерие — или знак солидарности с его противником Симоном Ренаром)117, то теперешние выходки гёзов были вызовом Испании и Церкви. Каждый день изобреталась какая-нибудь новая игра. Например, появились медали из воска, на одной стороне которых помещалось изображение сцепленных рук и девиз «Верные Королю», а на другой — изображение холщового мешка и слова: «Вплоть до нищенской сумы». Музыканты устраивали шествия и распевали хором песни, высмеивающие католический клир; во всех этих песнях повторялся рефрен: «Да здравствуют нищие! Да здравствуют гёзы!» В городе распространялись оскорбительные для властей пасквили и гравюры. На одной из таких гравюр три персонажа раскачивают колокольню, которую пытаются удержать в вертикальном положении епископы и священники. Подпись под первой группой действующих лиц гласит: «Лютеране в Германии, гугеноты во Франции, гёзы во Фландрии — мы низвергнем Римскую церковь». А под второй: «Если они будут продолжать в том же духе — прощай Папа и его шарашка». В Антверпене напечатали, а потом многократно перепечатывали гравюру, на которой были представлены «налагай» (papegai) в клетке и два ломающих эту клетку персонажа: обезьяна по имени Мартин (намек на Лютера) и Теленок (по-фламандски Kalf, что созвучно фамилии Кальвина). Торговца, продававшего этот лубок, арестовали, но потом его пришлось отпустить; тем не менее удар достиг цели — власти были оскорблены и показали свою беспомощность.

Вильгельм

Нассауский, виконт Антверпена, во исполнение народной воли и по поручению регентши обеспечивал порядок в этом городе. Антверпенцы переживали трудные времена: в порту не хватало работы. Протестанты — немцы, англичане, выходцы из разных частей Нидерландов — всегда пользовались здесь относительно большой свободой, что было неизбежно в столь крупном портовом городе. Вильгельм убедил муниципалитет открыть новые верфи, чтобы занять безработных. Кальвинистов же он уговорил не устраивать собрания за пределами города — или, во всяком случае, не брать с собой оружие, — пообещав, что никто не будет устраивать на них облавы. Совпадение интересов кальвинистов и голодающих бедняков не могло не привести к социальному взрыву, который и произошел, как только Вильгельм был послан с каким-то поручением в Брюссель и оставил город без присмотра. Принц и так задержал свой отъезд, чтобы присутствовать на празднике Успения. По обычаю в этот день по улицам Антверпена проносили маленькую черную статую Богородицы (из местного собора), убранную ради такого случая бриллиантами, золотом и серебряными кружевами, со скипетром и в короне. Отказаться от участия в процессии значило, как казалось Вильгельму, предоставить мятежникам свободное поле деятельности и дать Филиппу II повод вмешаться в здешние дела. Поэтому в день шествия сам Вильгельм, его жена и брат Людовик стояли на балконе ратуши и осенили себя крестным знаменем, когда мимо проносили статую Девы Марии. Если не считать того, что несколько мальчишек кричали: «Марион, Марион, это твоя последняя прогулка!» — никаких беспорядков в городе не наблюдалось. Может быть, гражданский мир постепенно все-таки будет восстановлен?

Во вторник 20 августа, ближе к вечеру, какой-то пьяница влез на кафедру собора Богоматери и стал кричать: «Приветствую тебя, Мариетта плотников, Марион иконописцев! Скоро тебе попортят фигурку!» Его прогнали. Он снова вернулся. Тех, кто его гнал, к тому времени избили прикладами мушкетов (некоторые из присутствовавших в церкви прятали под плащами оружие). Собралась толпа, и в соборе начался погром: немногие участвовали в нем, движимые благочестием и страхом перед идолами; другие просто хватали всё, что могли, дабы набить чем-нибудь голодное брюхо и прибарахлиться. Наступила ночь; толпа еще более увеличилась, собор стал похож на лавку торговца краденым, и грабеж продолжался уже при свете факелов. Принесли приставные лестницы, чтобы добраться до витражей и тех статуй, что располагались слишком высоко. В ход пускали молотки, мотыги, дубинки, колотушки. Священники спрятали маленькую черную Богородицу в боковом приделе, в нише, прикрытой железной пластиной, — но чудотворную статую нашли, играли с ней, как с куклой, сорвали платье, разломали на мелкие куски. Казалось, единый звериный крик перекатывается под сводами собора. Очень скоро от всех богатств и чудес, от всего, что Церковь почитает драгоценным и священным, осталась только куча обломков на полу, среди зловонных испражнений и блевотины. Грабители действовали с такой яростью и так быстро, что еще прежде, чем рассвело, в городе не было ни одной церкви, часовни или монастыря, которых не постигла бы та же ужасная участь.

Вскоре сформировалась банда, объединившая около трех тысяч фламандцев и валлонов118 (последние в здешних местах были в основном землекопами и работниками на фермах). К ней присоединилось примерно двадцать всадников — судя по внешнему виду, людей благородного происхождения. Разбившись на группы по двадцать человек, члены банды врывались в церкви, ломали статуи, оскверняли или сжигали картины. Они разрывали на длинные полосы балдахины и хоругви, подрясники, епитрахили, ризы и все другие священные облачения, которые часто шились из парчи. Из этих полос они делали знамена, тюрбаны и ропильи,119 как бы в насмешку пытаясь придать себе облик турок. Они оскверняли церковные реликвии. Самые озлобленные бандиты взламывали раки, выбрасывали на ветер (заодно разбивая витражи) священные останки и еще подсмеивались над этими дурно пахнущими костями, неотличимыми от обычных скелетов.

Иконоборческое движение — Belldenstorm — охватило всю страну и не затихало на протяжении многих недель. Неприятие кумиров, ненависть к Испании, нищета, память о прошлых страданиях и страдания нынешние, та особая притягательная сила огня, что превращает пожар в желанное зрелище, распри соседей, присущая людям склонность ко злу и разрушению — всё это соединилось в общем порыве. В городе Вианене Генрих де Бредероде под звуки тамбуринов и флейт обходил со своими людьми все церкви, срывая со стен драпировки и украшения, снимая картины, выбрасывая статуи, — и после себя оставлял священные здания голыми, как каменоломни. Кулембург в своем имении, после того как ударами топора были снесены алтари, велел накрыть во внутреннем помещении храма большие столы и пригласить всех, кто пожелает прийти; охотники нашлись во множестве: столько народу не собиралось даже на праздничную мессу. В Делфте, Утрехте, Амстердаме, Ипре толпы простолюдинов громили и грабили монастыри, осыпая оскорблениями, а порой и избивая монахов и монахинь. В Брюсселе к дверям католиков прибивали афиши со следующим текстом: «Брабант, ты спишь! Проснись! Не в твоих обычаях жить под властью ублюдков, а эта ублюдочная Марго еще нас же и предает. Убирайся отсюда, шлюха!» Маргарита между тем опубликовала обращение к протестантам, в котором обещала, что «молитвенным собраниям, которые проводятся в обычных местах, не будут чиниться никакие препятствия». Она умоляла мятежников вернуть хотя бы пустые здания церквей и предлагала, чтобы они сами построили для себя новые храмы. Такие храмы уже строились — из дерева, часто прямо напротив католических: деревянные восьмиугольные здания, резко отличающиеся от традиционных, круглых в плане, однокупольных церквей. В деревнях протестантские молитвенные собрания устраивались в ригах.

Повсюду в стране происходили бесконечные мелкие стычки между католиками, лютеранами, кальвинистами и анабаптистами; между крестьянами и солдатами. Ландскнехты и рейтары из Германии, валлонские красные пехотинцы, испанские солдаты уже многие годы жили за счет местного населения. «Они утверждают, что платят им мало и нерегулярно, — говорится в одной хронике, — а жить они как-то должны. Если они и расплачиваются с кем-то, то только монетой конников (то есть ударами саблей плашмя). Одному пекарю из Мехельна в драке рассекли лицо; в тот же вечер три его брата, которые работали на скотобойне, схватили первого попавшегося солдата и зарезали как барана. В его раны могла бы вместиться ладонь, настолько они были большими. В Генте, хотя стояло лето, бедствия неимущих просто бросались в глаза, ибо с Палаты бедняков требовали гораздо больше, нежели она могла уплатить. Свидетельство тому — еженедельные распродажи старьевщиками вещей на рынках. Редко когда можно было увидеть, что продается выходной костюм или какой-нибудь предмет домашней утвари из меди или олова, как бывало раньше. И что же, это объясняется тем, что нищие вовремя выкупали свои заклады? Нет, совсем напротив: тем, что они уже продали или заложили всё, что имели, кроме самого жалкого тряпья, которое донашивали до последнего, ибо утратили и всё свое имущество, и надежду. На улицах можно было видеть, как они подбирают нечистоты. Они посылали маленьких детей искать съедобные отбросы на свалках, и те руками разгребали мусорные кучи, складывая найденные объедки в свои шапки, корзинки, горшки и другие сосуды — весьма жалкое зрелище».

Побывав в музеях Бельгии, я впервые задумался о шедеврах, которые исчезли в тот год, погибли под топором или в огне. Сколько картин ван Эйка и Мемлинга было растоптано сапогами, подобно старым половицам! Сколько скульптур, которые вмещали в себя всю нежность и трагичность мира, ибо повествовали о страстях Господних, было разбито! Прошло тридцать лет, а у ван Мандера все еще сжималось сердце, когда он думал об этом. Рассказывая о «Распятии» Хуго ван дер Гуса из церкви Святого Иакова в Брюгге, он пишет: «Изумительная красота этой картины спасла ее от уничтожения во дни зверского разрушения храмов; но позже, когда церковь стала местом протестантских проповедей, этот шедевр использовали, чтобы записать на нем черными буквами по золотому фону Десять Заповедей. И сие было сделано по совету некоего художника, его рукой! Я умолчу об имени этого человека, дабы никто не мог сказать, что представитель нашей профессии стал пособником уничтожения прекраснейшего творения — творения, которое сама Живопись не могла бы созерцать без слез. По счастью, старый красочный слой оказался весьма прочным, а золотые буквы и черный фон слились в плотную красочную массу на масляной основе. Она местами шелушилась, и ее всю позже удалось удалить».

Поделиться с друзьями: