Брейгель
Шрифт:
Когда Европа узнала, что десятитысячное войско этих ландскнехтов выступает в поход, ее охватил смертельный ужас. Альба пересекает Альпы: жители Женевы думают, что Испания решила стереть их город с лица земли, и готовятся к обороне. Однако испанская армия обходит город стороной. Теперь очередь Доля и Безансона опасаться осады или штурма. Но ужасное воинство минует их и направляется к Люксембургу. Там — та же паника. Повсюду по пути следования армии население вынуждено обеспечивать ее продовольствием и размещать на постой в своих домах. В те местности, где последний урожай был не слишком обильным, вслед за солдатами Альбы приходит настоящий голод. Маленькие деревни затоплены этим чудовищным потоком вооруженных головорезов! Старые страхи становятся былью. На крестьян обрушиваются всяческие бедствия. Солдаты опустошают житницы и риги, сжирают скот, порой оказываются виновниками пожаров — по небрежению или по злобе. Все должны им служить, всё подчинено их нуждам. За три месяца до прибытия первых кавалеристов в Нидерланды для них уже собирают селитру, изготавливают порох и фитили, отливают пули, выковывают пики, сооружают мосты, ремонтируют дороги, закупают в Германии шлемы и кирасы. По пути Альба вербует новых солдат. В итоге на подходе к Семнадцати Провинциям испанская армия насчитывает уже около сорока тысяч наемников, не считая их жен и слуг.
Еще месяц, еще неделя до появления этой чумы! Бредероде укрепил фортификационные сооружения Вианена и мобилизовал войска. На дорогах полно тех, кто из страха собрался бежать в Германию или Англию; они бредут с тяжелым сердцем, толкая перед собой тачки, груженные всем, что можно было захватить с собой. Филипп де Марникс, который сейчас носит
Герцог и граф знакомы с давних пор. Они оба служили императору. Оба были в его ближайшем окружении во время битвы за Тунис. Знает ли Эгмонт, что Альба завидует ему и потому ненавидит? Сейчас они уже заметили друг друга — пока издали. «А вот и первый еретик, — говорит Альба Эгмонту и дружески пожимает протянутую руку, а потом кладет ладонь ему на плечо. — Учитывая мой возраст, граф, вы могли бы избавить меня от столь долгого путешествия!» Эгмонт преподносит ему в качестве подарка несколько великолепных жеребцов. Они идут по лагерю. Крупные капли дождя ударяются о крыши палаток, блестят на оружии и пушках. Солдаты не выказывают фламандскому сеньору ни малейшего уважения — они не расступаются, чтобы дать ему дорогу, не снимают шляп; его провожают холодными взглядами, а некоторые даже шипят сквозь зубы: «Лютеранин! Лютеранин!» или: «Предатель!» Под небом лилового цвета, на границе леса и луга, медленно перемещается стадо — как всегда.
22 августа, утром, герцог Альба входит в Брюссель.
Глава пятнадцатая
ПРИТЧА О СЛЕПЫХ
Иногда, осенью или зимой, уже под конец дня, Брейгель испытывает потребность ненадолго оставить мастерскую, оставить свой уютный дом, чтобы понаблюдать, как вокруг Брюсселя, в далеких деревнях, зажигаются первые вечерние огни. Он долго смотрит на равнину, расстилающуюся за линией городских крыш, на телегу, которая едет по серой дороге, на дымки над хуторами, на сорок и воронов меж голых ветвей. Он не может не думать о горе, где свершаются казни, которая находится у него за спиной, — об этой Голгофе, нависающей над миром подобно черному солнцу. Он стоит неподвижно среди тишины и теней внезапно наступившего вечера. Он тепло одет, на голове шапка — как у дровосека в заснеженном лесу. А потом он опять спускается к дому по защищенным от ветра улицам, переулкам, маленьким площадям. Он любит этот час «между собакой и волком», этот неопределенный свет, этот момент, если можно так выразиться, «перехода от жара к пеплу». Он — не более чем прохожий, бредущий в сумерках, чье дыхание смешивается с холодным туманом. Он говорит себе, что и его земная жизнь есть всего лишь путь — путь, который привел к тому, что в этот конкретный час, на этой прямой брюссельской улице, он проходит мимо этих красных окон пекарни, мимо этой мясной лавки, где висят огромные рассеченные туши, мимо этой часовой мастерской или текстильной лавки. Сколько шагов успеет он еще сделать здесь, на земле? Он думает, что никогда больше не покинет пределов Брюсселя. Вся жизнь заключена для него в его работе, в его доме. Все его дальнейшие путешествия ограничатся такими вот шатаниями по улицам, прогулками под снегопадом или под летним небом, которые не заведут его слишком далеко от городского вала. Даже визиты друзей становятся все более редкими. Он хочет сосредоточиться на работе, жить в свете своей любви к Марии и Питеру — и к этому другому ребенку, который вот-вот должен родиться. Его не оставляют мысли о картинах на чердаке и о Марии, которая совсем недавно начала учить Питера читать, — не оставляют даже теперь, когда он блуждает по городским закоулкам. Двери питейных заведений открываются навстречу вечеру, навстречу наступающей ночи. Он входит в знакомую таверну, и его сразу охватывает радостное чувство от этого шелеста голосов, от этого света посреди тьмы. Хорошо вдруг оказаться участником шумного или тихого застолья, насладиться теплом. Здесь можно помечтать в одиночестве. Здесь также встречаешь разных людей — тех, которых знал раньше, и других. Сюда приходят заезжие путешественники — и местные, жители этого квартала. Люди, сидящие за разными столиками, переговариваются друг с другом. Порой сюда заглядывают и художники. Имена завсегдатаев заведения выгравированы на спинках скамеек. Написал ли и Брейгель свое имя на деревянной доске в одной из таких таверн? Или он предпочитал повсюду быть только случайным прохожим? Узнавали ли его, когда он спускался на несколько ступеней, отделяющих улицу от залы с длинными столами и сводчатым потолком? Заговаривали ли с ним? Знали ли, что он живописец? Ему нравится находиться здесь, где само время, кажется, течет медленнее, — в этом ярко освещенном полуподвале, таком тесном, что люди почти соприкасаются локтями, но это им не мешает. Побывать здесь — все равно что в час беды провести бессонную ночь рядом со своими близкими.
Испанцы никогда сюда не заходят. Между тем никакой опасности для них здесь нет. Не в местных обычаях — перерезать глотки в кабаках. Война есть война, праздник есть праздник, а таверна — тоже своего рода праздник, почти семейный. Люди собираются здесь, в тесноте, выпивают в компании других посетителей главным образом ради дружеского общения и хорошего настроения. Ради того, чтобы обменяться сегодняшними новостями и вспомнить о временах минувших, о днях своей молодости. Ради того, чтобы вместе посмеяться над какими-то вещами, столь ничтожными, что они не стоят даже серьезного разговора. Что испанцы могли бы понять во всем этом? Что они стали бы здесь делать? Хватит и того, что в любой час их солдаты патрулируют наши улицы. Нет, их удерживает не осторожность. Они могли бы приходить сюда целыми группами, хорошо вооруженные, бдительные. Просто, едва открыв дверь, они ощущают себя чужаками — и предпочитают уйти.
Риторы больше не имеют права устраивать свои собрания и спектакли. Для испанцев невыносимы их смех, их бунтарские тайные сборища. Но марионетки пока свободны. Надолго ли? Церковь и раньше не отличалась особой терпимостью по отношению к этим куклам. Бывало, что кукольников — по подозрению в колдовстве или за богохульные реплики — отправляли на костер. Брейгель всегда любил спускаться в подземелья таверн, где перед ним открывался квадратный экран с образами из сновидений — это окно, распахнутое в мир, окрашенный цветами детства. Мог ли бы он сам сказать, чем именно его живопись, его видение мира обязаны тем кукольным спектаклям, что изображали торжество Смерти или страсти Господни? Ему никогда не наскучат и такие пьесы, как «Искушение святого Антония», «Фарс о Смерти, которая чуть было не умерла», «Дювелор, или Фарс о постаревшем дьяволе»… Сегодняшнее представление вот-вот начнется. Люди спускаются в нижнюю залу. Пока еще различим неясный гул наверху — там продолжают выпивать те, кто предпочел спектаклю свои разговоры или свою меланхолию. В пещере марионеток, очень тесной, зрители рассаживаются на скамьях и бочках, поставленных вдоль позеленевшей от селитры стены, на табуретах; те, кому не хватило места, просто стоят — сзади, чтобы не мешать другим; все фонари и свечи, кроме освещающих сцену, гаснут. Теперь все смотрят только на этот светлый квадрат и персонажей из раскрашенного дерева. Куклы обращаются к нам с какими-то вопросами, мы им отвечаем. Не всегда последнее слово остается за ними. Бывает, они сердятся на нас, убегают, прячутся, не хотят больше к нам выходить. Эта игра — тоже часть спектакля. Теперь, когда в городе расположились испанцы — страшные и тупые в своей жестокости, — в этом магическом квадрате появились новые персонажи: с грубо намалеванными лицами фанфаронов, в воинских шлемах или забрызганных грязью шляпах с перьями. Старик с длинной седой бородой, по прозвищу Витте, «Белый» (хотя одет он во всё черное),
командует этими демонами, говорящими с нелепым акцентом. Каких только слов не услышишь здесь, среди своих, в таких вот потаенных подземельях, — слов, которые в другой обстановке остались бы непроизнесенными, их бы никто себе не позволил! На таких спектаклях люди набираются мужества. Испанцы обязательно уйдут! И тогда даже птицы Фландрии и Кемпена почувствуют перемену, их трели станут более свободными, радостными; даже маргаритки на лугах вздохнут с облегчением, и кусты будут веселее раскачиваться на ветру! Дымки из труб с легкостью воспарят прямо к облакам. Потому что никто уже не увидит черного дыма костров, на которых страдают и умирают те, кого мы любим.Люди грезят все вместе. Одно слово влечет за собой другое. То, что говорится со сцены, рикошетом отскакивает от стен, находит отклик в зале — в шутках и возгласах зрителей. Это подобно сну, который ты видишь наяву, с открытыми глазами. Все понимают друг друга с полуслова. И от этого удовольствие увеличивается. Очутившись, не дай бог, перед судьей, ты сможешь сказать, что ничего предосудительного не говорил, не слышал. А между тем именно здесь рождаются и расходятся во все стороны особого рода истории, которыми вооружались все угнетенные со времен Фараона.
Они, конечно, вооружаются не только грезами и смехом. Под подземельями марионеток, несомненно, имеются и другие — длинные галереи, в которых можно собираться и, не таясь, говорить обо всем. Спускаясь по маленькой лесенке в пещеру кукольника, трудно не бросить взгляд на железную дверь в глубине залы, на деревянные откидные крышки люков, под которыми, когда ты на них ступаешь, угадывается огромное пустое пространство, наверняка предназначенное не только для хранения бочек.
Вся страна грезила этими подземными галереями, которые упоминаются в местных сказках и хрониках; прежде о них думали одни ребятишки, мечтая отыскать там скелеты или сокровища. Знающие люди утверждали, будто галлы были первыми, кто прорыл подземные коридоры на многие мили, от одного храма к другому; а потом галереи укрепили римляне — как это умели только они. Теперь обширный лабиринт служил прибежищем для беглецов и лагерем заговорщиков. Все эти подземные дороги соединялись в один узел под Брюсселем, как раз там, где обосновался герцог Альба. Подземелье имело выход в самом труднодоступном месте леса Соань. Длинная подземная дорога, скрытая под корнями деревьев и камнями, вела в Германию; другая — к побережью, откуда отходили английские корабли. По этим дорогам в Брюссель доставляли оружие, книги, деньги. В подземных гротах печатали прокламации и переводы Библии, изготавливали порох и аркебузы.
Картина выполнена на холсте, темперой, и имеет подпись, сделанную старинным почерком:
От dat de Werelt is soe ongetru Daer от gha ic in den ru.Поле картины круглое, как на «Пословицах», которые Брейгель написал десять лет назад, — круглое, как мир. Старик в опущенном на глаза капюшоне, скрестив руки поверх длинной шерстяной рясы, произносит эти горькие слова:
Поскольку мир — сплошной обман, Я из него уйду, печалью обуян.Поредевшая седая борода спускается ему на грудь. На дороге, по которой он идет, впереди торчат четыре гвоздя: какая-то приготовленная для него ловушка. Притаившись за спиной старика, вор (он находится внутри стеклянного шара, который символизирует мир) срезает его кошелек — красный мешочек, имеющий форму сердца. Должны ли мы полагать, что сей мудрец, бегущий от мира, вложил свое сердце — и все свои сокровища — в этот кошелек? Вокруг него простирается безрадостный пейзаж. Рядом с мельницей пасутся несколько баранов, разбредшихся в разные стороны; пастух стоит, опершись на посох. Если здесь и содержится намек на библейскую притчу, то его можно уподобить звучащему вдали — и уже почти не различимому — голосу. Отшельник чем-то напоминает каменные фигуры плакальщиков в бургундских усыпальницах. Какой смысл несет в себе эта аллегория? И почему вдруг художник возвращается к старинной манере письма? Ему впервые изменила сила собственного воображения? Кок в свое время опубликовал гравюру Мартина ван Хемскерка, навеянную, быть может, монологом, который Эразм вложил в уста Глупости: «Но я сама была бы всех глупее и вполне достойна того, чтобы Демокрит хохотал надо мной во всё горло, если бы вздумала исчислить здесь все разновидности глупости и безумства, существующие в народе».142 На гравюре по обеим сторонам от сферы мира, увенчанной крестом, с накинутой на нее шутовской мантией, были изображены смеющийся Демокрит и плачущий Гераклит. Пейзаж пересекала та самая река, в которую нельзя войти дважды. Может быть, Брейгель тоже обратился к этому сюжету, но решил изобразить Демокрита на отдельном холсте, чтобы плачущий и смеющийся философы смотрели друг на друга с противоположных стен? Или художнику вообще уже не хотелось рисовать того, кто смеется над бедой и безумием мира?
Беда и безумие мира — а вот это он написал, в тончайшей технике миниатюры, на маленькой доске. Изобразил нелепый балет, исполняемый пятью калеками, еле-еле передвигающимися на костылях и протезах. Изобразил этот задний двор, на котором толпятся безногие, — им бросают подаяние, даже не глядя в их сторону, настолько уродливы их культи, их идиотские лица. Они — нищие! Они — убогие! Кто станет смотреть как на людей на этих жабообразных существ? Кто сможет без отвращения взглянуть на их перекошенные рты, на бегающие глаза? Они греются под лестницами богачей, ворча, как паршивые псы, или протягивают руки за милостыней, когда мы с чистой душой выходим из церкви после мессы — и не желаем понять, что, буде Господь того пожелает, сами окажемся на месте этих навязчивых вонючих попрошаек. Это — бедняки! Это та изуродованная рука, которая хватает нас за подол, чтобы мы снизошли к ее безмолвной мольбе. Это — Лазарь у дверей Богача, которого Богач даже не замечает. Они со стуком подпрыгивают на своих деревянных ногах. К их лохмотьям прикреплены лисьи хвосты — опознавательный знак прокаженных; головы некоторых увенчаны картонными митрами, потому что эти несчастные для смеха избирают своих епископов. К одежде одного из них пришиты бубенчики: это чтобы люди его избегали. Брейгель уже обращался к подобным персонажам — когда писал «Битву Поста и Масленицы». Тогда он включил их в праздничную процессию, которая символизирует понедельник Богоявления. На сей раз он сделал их главными героями картины. Где они находятся? Перед кирпичной стеной — возможно, оградой церкви. Через арку в стене виден прекрасный сад. Здесь, на переднем плане, месят грязь эти золотушные уроды; там, на заднем плане, — безмятежно-упоительный весенний мир, из которого они исключены. На обороте картины написана фраза: Kruepelen, hooch, dat u nеring betern moeg, что значит: «Калеки, пусть ваш промысел процветает!» Это не насмешка, но обычная формула, которую произносят, подавая милостыню. Смысл надписи можно интерпретировать и так: «Посмотрите на себя, дети Адама, падшие и несчастные, увечные и обреченные на смерть: такими вы стали после того, как утратили горний Сад! Посмотрите на себя! Эти изуродованные руки и ноги менее уродливы, чем ваши сердца. Посмотрите на себя! Вы говорите: "Я богат, осыпан всеми благами и не нуждаюсь ни в чем" — и не понимаете, что на самом деле вы — жалкие неудачники, слепые и нагие!» Тщательно выписывая эти культи и гримасы, эти кирпичи и листья деревьев, Брейгель думал о настоящих нищих, похожих на его персонажей, — об увечных, которые во множестве встречаются и в городских закоулках, и в деревнях. Как вообще вы посмели начертать на знамени имя «гёзы», «нищие», если на вас смотрит настоящая нищета — гноящимися провалами своих глаз? Брейгель думал о купальне Силоам, о том слепце, который долгие годы прожил у чудотворного источника, но даже не надеялся, что сможет войти в него, промыть глаза и исцелиться. Христос явился и вернул ему зрение.143 Да, но как же все другие, кто не оказался на пути Христа в нужное время, и целые сонмы калек, которые рождались позднее, на ступенях последующих веков, — а их было больше, чем звезд на небе? Даже апостолы, когда думали об этой черной дыре в мироздании, чувствовали, как их сердца смягчаются. «Ученики Его спросили у него: Равви! кто согрешил, он или родители его, что родился слепым? Иисус отвечал: не согрешил ни он, ни родители его, но это для того, чтобы на нем явились дела Божии…»144 Этого Христос исцелил. А как же другие — все те, что, трясясь на своих деревянных тележках, повторяли, как Иов: «Погибни день, в который я родился»?145