Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бунт невостребованного праха
Шрифт:

– Полная?
– осведомилась мать.

– Теодоровна, спуститесь на землю...

– А я всегда на земле. Это вам надо спускаться, ста­рые, седые... дети...

– А клад, клад где?
– Надя тоже была разочарована. Эка невидаль, хоть и диковинная, но пустая стекляшка.

– А вот он и сам, клад бесценный, - похоже, вернулся к действительности профессор и бережно четырьмя паль­цами дрожащих рук поднял до уровня груди желтый, полуистлевший по краям листок бумаги и начал читать:

– "Сия бутылка шампанского торжественно распита тре­мя друзьями третьего июля 1838 года от Рождества Хри­стова и зарыта в фундамент сего дома в услажденье буду­щих археологов..."

Надя отказывалась что-либо понимать. Одни творили какие-то глупости, пили шампанское, что, в общем-то, не было глупостью: хочешь пить, есть деньги - пей на здоровье, но зачем закапывать пустую бутылку

под фун­дамент? Глупы были другие, чему веселиться, чему радо­ваться. Мать ведь права, бутылка пустая, совершенно пустая. И выпита не ими. Более ста лет тому назад. Но, по всему, взрослые думали иначе. Даже мать возрадова­лась и рассиялась, помолодела. Давно-давно, а вернее, никогда Надя не видела ее такой. Мать ее всегда была одного возраста, то есть старой, больше глядела себе под ноги, чем на солнце. А тут...

– Больше человеческого века, - сказала она, - сто с лишним лет тому назад, жили люди. Каторжники услаж­дались шампанским. Ерничали, веселились, а мы... Кто, кто это был?

– На дне мешка, на конце света... Безразмерен ока­зался мешок, действительно, до конца света...
– Про­фессор с простертыми перед собой руками, полуист­левшим листком бумаги в них, перед разверзшейся у ног ямой, словно могилой, неподвижно стоял на горке вынутого из той ямы желтого песка. И руки его боль­ше не дрожали. Это были очень выразительные и силь­ные руки, совсем не профессорские, - молотобойца, кузнеца. С них, казалось, еще не сошла питерская куз­нечная или литейная окалина. И не могла сойти, ибо, похоже, они были калены в огне и воронены маслом, как калят и воронят металл, на века. И намертво был впаян в его руки свиток столетней бумаги, словно это не он минуту назад извлек его из старинной бутылки из-под шампанского, а только что, хмельной и весе­лый, сочинил послание и готовился отправить его на век вперед, ей, Наде, отправить, так буравил он ее взгля­дом ярко-голубых глаз. И она, Надя, переминалась с ноги на ногу под его взглядом. А из-под ног профессо­ра осыпался и, шурша, сползал, осыпался на дно ямы песок, прах истлевшего в нем фундамента, прах дотле­вающего сегодня Надиного дома.

А самой Наде казалось, что она рождается заново. По-прежнему нет, ничегошеньки она не понимала из проис­ходящего здесь. И в то же время чувствовала происходя­щее в ней преображение. Незримое, тайное. Она росла, оставаясь на месте, двигаясь в безветрии летнего дня под крыльями ходящего по небу широкими кругами, будто что-то пишущего в небе ястреба. Хотя мгновениями те вольные письмена были и читаемыми. Ястреб завлекал, звал к себе, в небо. Там было куда лучше, чем на земле. Было солнце, дули и ветры вечные, десятки, сотни вет­ров прошлого, настоящего и соединяющегося с ними будущего - потоки воздуха земного, что, воспаряя, отда­вали небу каждая песчинка на земле, травинка, кустик, и воздуха небесного, летящего на землю из далеких звезд. Те далекие и невидимые человеческим глазом среди бела дня звезды, объявшие ястреба потоки воздуха и солнеч­ного света, воздуха (выструенного ее невинным и чис­тым дыханием), поднимали над землей и ее, утягивали в небо. В века и бессмертие, которое она уже обрела, обре­ла вместе с рождением. Протягивали через миры и века так же, как это полученное здесь через столетие посла­ние.

– Так кто же, кто это был?
– повторила свой вопрос мать.

– Человеку всегда нужна конкретность, - сказал пи­сатель.
– А ее нету, нету и никогда не было. Конкрет­ность - миф, умирающий вместе с каждым из нас.

– И возрождающийся в каждом последующем поко­лении снова и заново, - профессор опять взволновался, он не мог, видимо, решить, как поступить с письмом, куда его понадежнее спрятать.- Помните, у Александра Сергеевича:

...Меланхолический Якушкин,

Казалось, молча обнажал

Цареубийственный кинжал...

– Иван Дмитриевич. Мой сожитель или я его сожи­тельница через сто с лишним лет...
– отрешенно прого­ворила, как бы прислушиваясь или приглядываясь к чему-то или кому-то, мать.
– Иван Дмитриевич Якушкин. Ваня... А я ничего и не знала, жила в этом доме, как в гробу или во сне.

Писатель попытался утешающе погладить матери руку, может, и поцеловать ее. Мать остановила его.

– А вот это уже лишнее. И вообще, мальчики, много лишнего. Все мы ломаемся друг перед другом. Вы все хорошо знаете про эту хату. Я тоже. Все знаем: что к чему и почем, но признаться... Боимся дома, в котором живем, боимся живых и мертвых. Придумали сами себя и жизнь себе. А себя настоящих и во сне боимся уви­деть.

Писатель потерянно молчал, некоторое время молчал и генетик. Потом бережно закутал пустую бутылку из-под шампанского

в овечий кондукторский тулуп. Снял сорочку, завернул в нее послание, спрятал под тулупом. И только проделав все это, обратился к матери:

– Прости, Теодоровна. Никогда никому не кланялся, а тебе поклонюсь. Конечно, мы знали, кто жил в этой избе, давно подбирались к ней. Ты правду говоришь, боялись. Что поделаешь - сам себя не обманешь - по­койник. И твой Якушкин это хорошо понимал.

– "...Кто-то сказал, что сон - это тоже жизнь. Тем более можно было бы сказать, что и мечта есть жизнь". Это уже сам Якушкин в письме насильственно разлучен­ной с ним жене. "И мечта есть жизнь..."

Невольно, но эти слова запомнились Наде, врезались в память, словно кто-то их высек топором. Профессор-генетик, кузнец-молотобоец постарался. Она навсегда сохранила их в себе. Порой проклинала, а чаще исступ­ленно взывала и обращалась к ним. Они были губитель­ны, но одновременно и спасительны.

– Сам Якушкин играет тебе по ночам на фортепиано. Ты это понимаешь?
– обратилась к Наде мать.

В ту минуту Надя еще ничего не понимала. Она не­видящими глазами смотрела на мать, потому что для Нади ее уже не существовало. Как одновременно пере­стали существовать писатель с генетиком, их словно ветром сдуло, стерли пескоструем из ее памяти, что было все же странно. Она ведь должна была их благодарить, они перевернули всю ее жизнь, обозначили и повели совсем по новому руслу. Но таково уж, видимо, свойство нашей памяти и вообще человеческой натуры: со­средоточение на сиюминутности каких-то пустяков и отвержение главного, такие уж страннопришлые и при­хотливые ветры дуют, крутят в нашей голове, испробу­ют нас и определяют нашу жизнь. А еще, очень уж, на­верно, много, великое перепроизводство на этой земле странных людей, неизвестно откуда появляющихся, не­известно куда исчезающих. Тех же генетиков, по таеж­ным поселкам разводящих лук, писателей, пристроив­шихся к почте, изобретателей, конструкторов, филосо­фов. И лишь единицам из них фартит состояться, про­биться в Циолковские и Мичурины... Может, это и к лучшему. Сколько земле надо, столько она и поднима­ет, востребует. А будь востребованы все, может, не было бы и самой Земли. Недаром добрая половина из всех нас ходит просто в придурках, тысячелетиями бредящих, мечтающих сдвинуть, повернуть земную ось, перевер­нуть и саму Землю. И сама Земля останавливает, укора­чиваем и обуживает их, потому что они лишь частица этой земли, скорее всего, пыль, прах ее мятущийся и тоскующий, искусная оконечность Земли, мнящая себя ее началом, венцом творения. Но в то же время без этой оконечности, пыли и праха невозможно представить и саму Землю. Разрешившись однажды человеком, она уже была обречена на бесконечное воспроизводство его. И просто обречена, сознавая это, без устали разрешалась и разрушалась войнами, пожарами, землетрясениями, торжествовали не ум, а безумие роженицы и новорож­денного. Хотя все жаждали мира и покоя. И каждый новорожденный приходил мессией, а уходил - исчади­ем ада.

Страннопришлые люди поддержали Надин дом, ук­репили, упрочили его на земле. Раскопали и выбросили истлевшие бревна фундамента. Хотя, надо сказать, они и не настолько сгнили, что была надобность их менять. Бревна в основание дома были положены смоляные, со­сновые и на сухоньком, песочном месте. А сосна, как известно, в сухости сохраняется, считай, вечно, это не дуб, которому воду и воду давай. Не в бревнах дело, а в том, что избу потянуло. Пошатнулась земля у фундамен­та, начала сползать в овраг, туда же потянуло дом. Зем­ли, опоры просил дом.

Вместо земли пустили в него шлак, изобильно про­изводимый паровозами, что здесь же, у оврага, чистили свои топки. Из шлакобетона подвели под дом и фунда-мент. А заодно, чтобы дом уж полностью заявил себя омолодевшим, поставили два новых венца. Подложили, законопатили мхом бревна, опустили домкраты, дом, по­кряхтывая, лег грудью на обновленный фундамент и со свежими заплатами тесаных бревен смотрелся молодцом, даже нос в гору задрал. Овражной стеной чуть подвысился, немного недотесали новые бревна плотники или ошиблись, паз мелкий взяли. Но главное, что при этом произошло, это уже выяснилось много позже, с наступ­лением зимы, холодов - дом потерял тепло. Что-то по­рушилось, порвалось или треснуло в его натуре, нато­пить, нагреть его было почти невозможно, он тут же источал тепло наружу, в воздух. Но мать осталась довольна, она больше любила прохладу. А Наде было все равно. Ниша-прятанка между грубкой и стеной горни­цы, правда, тоже обузилась, но не по причине смеще­ния привычных размеров дома, сжатия, а потому что она сама росла, хотя и помещалась в нише, но вот-вот могла уже вытолкнуться ею. И Надя это чувствовала всем телом.

Поделиться с друзьями: