Бунт невостребованного праха
Шрифт:
– Вам больно?
– чуть кокетливо уже не поверила Надя.
– Да, Надя. Мне иногда сегодня бывает больно. А после того, что я тебе сказал, после нашего разговора... Забудь все.
– Я остаюсь!
Он поднял брошенный Надей на стул рюкзак, так же молча принялся одевать его на плечи ей. Надя не сопротивлялась, она чувствовала неумолимую уверенность его рук и покорилась им.
– Жестко, но иначе нельзя. Пойми, мне нельзя расслабляться. Сто верст до твоей партии молодым ногам не дорога. Я в твои годы к девкам за ночь больше пробегал.
– Ночь же на дворе, - слабо попробовала она сопротивляться. Но он не пожалел.
– Здесь для тебя нет ни кровати, ни постели, ты уж извини. Банку тушенки, булку хлеба, пол-литра спирту - вот и все, что я могу дать тебе в дорогу.
– Благодарствую, - сказала Надя и поклонилась ему в пояс.
– Хлебайте
И демонстративно хлопнув дверью, покинула Железного Генриха в его ночном кабинете.
Он нагнал ее верхом на лошади глубокой ночью километрах в десяти от поселка уже подчиненной высокому покою дальней горной дороги. Она любила этот покой и ночную дорогу при звездах и яркой сибирской луне, когда все в тайге замирало и затаивалось. И только верховой ветер пошумливал вершинами долгожителей - кедров и пихт, а стволы их источали дневное солнечное тепло, сочились запахом смолы-живицы, почти неземным, чуть терпким и грустным. Возникало ощущение какой-то необъяснимой печали и породненности, единения с этим ночным миром, застывшей или подмигивающей с неба звездой, единения неба и земли и своего собственного полного слияния с ними. Ощущение силы и независимости, растворенности среди гор и тайги, парения, полета над ними. Такой порой и в такие мгновения особенно уютно и ловко шагалось на высоте, по горным кручам. Внизу ущелье, непроглядная темень в нем и ознобистое дыхание сырости, влажности. А на круче тепло и вольно. И пролетающий в небе самолет, далекий и неслышимый, четырехглазо красно приветствует тебя, вспарывает небо, прокладывает тебе ровную белую дорогу.
Надя как раз засмотрелась на этот самолет в небе, подумала о людях, летящих в нем. И порадовалась за них. Ведь они в какой-то своей определенной точке вырвутся из ночи, из мрака и вольются в день, в солнечный свет. Мгновенно пересекут ту черту, грань ночи и дня, которую она тоже мечтала пересечь. Верила, что такая черта есть: по одну сторону - темень, по другую - свет, как земной экватор, делящий землю на юг и север, тепло и холод, как Уральский хребет, поделяющий материк на Европу и Азию. С этим делением она уже соприкоснулась в купе скорого поезда, а вот на самолете выхватиться из ночи в день или наоборот не довелось. Она, вообще-то, подобно комсоргу Игорю, никогда не летала на самолете.
Надя подумала о комсорге и поняла, что это неспроста. И нет в ней еще самоотрешенного чувства высокого покоя далекой дороги. Невольно она все время оглядывалась. Она все время чего-то ждала. Поняла, чего, заслышав еще издали звучный в дали и горах цокот копыт. Вышла на освещенную луной таежную поляну, где умирали по осени запахи давно отцветшей теперь уже плодоносящей черемухи. Остановилась, залитая со всех сторон ярким лунным светом, и принялась ждать.
Ни Генрих, ни Надя не удивились таежной встрече, словно оговорились заранее, назначили друг другу свидание на этой черемуховой поляне. Генрих поравнялся с ней, легко и сноровисто спешился, будто и не он только что страдал от радикулита. Между ними не было сказано ни слова. Генрих бросил у ее ног чуть влажное, пахнущее лошадиным потом седло, и Надя молча опустилась на него. Генрих ушел вглубь тайги и вскоре вернулся с охапкой сучьев в одной руке и толстым обрубком бревна под мышкой в другой. Надя покорно ждала, пока он разводил костер, резал на расстеленной на пеньке клеенке хлеб, вспарывал банки с тушенкой и килькой в томате, доставал из рюкзака и расставлял на пне алюминиевые кружки, ставил туда же бутылку спирта, зеленую в лунном свете, черную и серебряно сверкающую при том же свете бутылку шампанского. И пили каждый свое. Генрих - неразбавленный спирт, Надя - шампанское из алюминиевой походной, прокопченной на костре кружки, а потом для храбрости и спирт.
Говорили уже после. После всего. Хотя вполне возможно, что-то было произнесено и до. Должно было ведь что-то до этого быть сказано. По крайней мере, Наде очень хотелось, чтобы что-то было сказано. И она верила: что-то было сказано, но запамятовала, забыла. И после, что осталось уже в памяти, это только ее собственные слова. Даже не слова, скорее мысли, не высказанные в ту ночь.
В какое-то мгновение ее озарило, что для Генриха эта ночь прощальная, может, последняя в его жизни ночь на свободе, в тайге и с женщиной. В первую минуту эта мысль вызвала в ней сопротивление, вернее, удвоилось ее внутреннее сопротивление тому, что неизбежно должно было случиться с ними. Но уже в следующую минуту противостояние предначертанности исчезло.
– Тебя же посадят, тебя же посадят, - то
ли вслух, то ли про себя шептала она, отдаваясь его властным и умелым рукам. И высокий покой их обоюдной далекой дороги сковал и покорил ее.У костерка на таежной поляне под сокрытием гор они провели ночь. На рассвете Надя прибрала остатки их пиршества с кедрового пня. Недопитый вчера спирт хотела сначала выплеснуть на костер, потом раздумала, вылила в кружку. Нашла и привела лошадь, оседлала ее, после чего разбудила Генриха, протянула ему кружку со спиртом и кедровую шишку, с невыпущенными, уже зрелыми орешками, поднятую ей у дерева, когда искала лошадь. Пока он протирал лицо спиртом, потом пил его, она подвела ему коня. Генрих отрицательно замотал головой.
– Это тебе. Это твой уже конь. Дорога у тебя дальняя.
– Не много ли - коня за одну ночь.
– К ней опять вернулись трезвость, самообладание и несвойственная ранее насмешливость.
– Хотя, бывало, за коня давали и полцарства.
– Это как раз тот случай, - серьезно и немного торжественно сказал Генрих.
Но Надя не приняла ни его серьезности, ни его торжественности. Она хоронилась, отгораживалась от него, торопилась остаться наедине с самой собой. При свете дня, красно встающего над горизонтом солнца уже появилось и чем дальше, тем больше крепло ощущение, что в ту ночь она с чем-то или с кем-то рассчиталась и простилась.
Генрих настоял на том, чтобы Надя забрала коня. В ином случае они оба возвращаются верхом на нем в поселок. Возвращаться с Генрихом в поселок Надя наотрез отказалась, может, даже грубее, чем это требовалось. Несмотря ни на что, она все же оставалась княгиней Волконской, продолжала быть верной своему князю и ждала нареченного ей судьбой принца, потому что навсегда была приписана к поколению, которое уже распрощалось с землей, но на небеса еще не попало.
Ждала своего небесного принца.
А его все не было.
Железный Генрих застрелился в тот же день, возвратившись в рудоуправление после встречи с ней. Вогнал пулю в правый висок, который она пометила прощальным поцелуем. Но Надя так никогда и не узнала об этом. Как не знала, не догадывалась и о том, что вся ее жизнь, все ее поиски доли и недоли, счастья и несчастья, все дороги к этому пролегают рядом. Все время рядом, но пока только параллельно и потому никак не пересекаются. И могут никогда не пересечься. И это тоже будет судьбой, только наизнанку. Хотя, кто знает, что в нашей жизни является изнанкой, а что - лицом. Такое откровение не всегда дается человеку даже в смертный час. А когда дается, мы чаще всего не верим ему. И это, наверно, не так уж плохо. Уйти из этой жизни, благословленным собственными надеждами и ожиданием, до последнего вздоха, до замирания сердца. Но такое случается только с сердечными людьми. А Надя все же была сердечным человеком. И она продолжала ждать своего принца.
Ждала, выглядывала, не раз выбегала навстречу ему. Но его все не было и не было.
VI
Германн Говор ничем - ни умом, ни образованностью, а тем более манерами не походил на принца, великосветского повесу и красавца Лунина, даже на сосредоточенного в себе князя Волконского. Но именно он стал Надиным избранником. Они встретились в небе, познакомились на высоте десять тысяч метров над землей в самолете. Оба возвращались из отпуска с одного и того же профсоюзного курорта на Черноморском побережье. Виделись и там, но почему-то остались глубоко равнодушны и безразличны друг другу. Под курортным солнцем на одном пляже даже некую неприязненность ощущали. Надя не блистала среди отдыхающих, но держалась компании молодежи, познавшей уже жизнь, но еще не окончательно уставшей от нее. Еще жарки были споры о смысле жизни, ее бренности и величии души, идеалах, но для того, чтобы оказаться с кем-нибудь из собеседников под одеялом, дело не дошло. Похоже, какая-то часть идеалов до того времени была еще сохранена.
У Германна была своя компания, скорее кодла забулдыг, озабоченных с утра и до позднего вечера только одним. Хотя, надо признаться, особой заботы и не было. Стакан сухого вина стоил чуть больше того же стакана лимонаду, и стоял он, подготовленный к употреблению, на каждом углу. Опереточные кавказцы умоляли откушать шашлыка и залить его жар животворной виноградной влагой. Надя не могла понять, как можно тратить единственный солнечный месяц в году на питие и жрачку, как, впрочем, и Германн не мог понять, как это можно при таком наличии шашлыка и дешевого вина разбазаривать вольное отпускное время на пустые бесплодные разговоры. Ни в голове, ни в заднице ничего...