Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бунт невостребованного праха
Шрифт:

Молодость, отданная стройке, не любила оглядывать­ся, смотреть в глаза своему будущему. Не признавала прошлого, жила только настоящим. Хотя и это настоя­щее свежими могильными холмиками порой также упокаивалось здесь. Молодые строители светлого будущего были так же смертны. Но в основном это кладбище при­надлежало не им. Это была последняя обитель тех, кого они сменили здесь, чье жилище заняли, придя сюда - бараки заключенных. И потому на кладбище было так мало крестов и краснозвездных обелисков. Больше чего-то похожего на вогнанный в землю, порой даже не об­струганный осиновый кол, на котором лепилась обвет­шалая сегодня дощечка. И опять же по большей части безо всякой надписи, поминания имени, дат рождения и смерти. Лишь на некоторых из них можно было прочесть горестные и непонятные два слова: "Прах не востребо­ван". И то два эти слова там, где они были читаемы, уцелели лишь благодаря тому, что были выжжены то ли раскаленной проволокой, то ли выцарапаны

гвоздями. А написанные лишь чернилами или химическим каранда­шом, как синяк под глазом, лишь иссинили вкривь и вкось прибитые к столбикам доски. Это постарались зимние ветры со снегом да плачущие все остальное время здесь дожди.

Кладбище, если судить по свободному от тайги и даль­ности обжимающих его гор пространству, было огром­ным. Лагеря были старательными и прилежными постав­щиками нежити, покойников. Могилы из-за травы не видны, но угадать их расположение все же было можно. Над вечным покоем миллиардно и мириадно густо ви­лась мошкара, таежный гнус. Вилась не единым плотным облаком, а строго разделенным по могилам, образуя над каждой из них свои причудливые непонятыне узоры и орнаменты, а то и просто калейдоскопические мазки красок художника-экзистенциалиста. И эти мазки жили, двигались, словно процесс творения картины осуществ­лялся на глазах у Германна. Когда лучи заходящего пред­вечернего уже солнца касались слюдяных крыльев, гнус, роящаяся его масса, казалось, вспыхивал и мговенно сго­рал. Но уже в следующее мгновение при малейшем сдви­ге солнечного луча эта масса проявлялась вновь, правда, бесцветно уже, тускло-серо. И противно. У таежных кро­вососов голо проступало брюшко.

Плотным облаком предвечерний таежный гнус насе­дал и на него, припадал к лицу, иной раз даже пресекая дыхание, многоточечно и многократно искусывал оголен­ные руки, невидимо сося кровь, обещая завтра, даже се­годня ночью уже нестерпимый зуд и белые волдыри, которые закровянят от расчесов, укроют лицо, руки сплошной сукровичной коркой. Но Германн только стре­мился избавиться от него, время от времени взмахивая головой и размахивая руками, а убивать не убивал. Ему казалось, что это совсем не мошкара вьется над ним и кладбищем. То выходили из земли, рвались из могил почившие в тоске, забвении и безвестности людские души. То их дух витал и трепетал над собственными мо­гилами. Мстил всем, в том числе и ему, Германну, ока­зывая себя, чтобы он никогда не забывался. Не забывал, сколько их было, невинно убиенных, чей прах до сегодняшего дня так и остался невостребованным.

Об этом лишний раз говорили, напоминали и мура­вьи, в неисчислимом количестве расплодившиеся на зе­ковском лагерном кладбище. Муравьи особые, обхо­дящиеся без своих подземных домов, муравейников, маленькие, красные и очень пекучие. Они жили где-то, видимо, глубоко под землей, источив могилы бесчислен­ными строчечными швами своих ходов, уходящими в неведомую глубь темными точками лазов, над которыми высился серыми небольшими горками непонятно чей прах, земли, истлевших в той земле людей. Прах, выне­сенный муравьями из могилы и возвышенный над ней, как некая новая могила, чтобы он, Германн, или любой другой человек увидел ее, ужаснулся, вознегодовал или скорбно застыл на мгновение и перекрестился.

А мелкий блондинистый народец, не обращая внима­ния на человеческий взгляд, самоуглубленно продолжал трудиться. Неторопливо и рассудительно, будто до кон­ца познав смысл своей ползучей жизни, надо сказать, порой очень жестокой. Пара муравьишек, видимо, вои­нов, таила труп своего же собрата, тоже воина, но пожа­ловавшего на их территорию с соседней могилы. Пере­дний волок откушенную в бою голову нарушителя границ, следующий за ним упирался и, наверное, пыхтел от тя­жести, взвалив на спину туловище. И, похоже, труд их был направлен не на погребение побежденного сопле­менника, потому что в затылок им дышали муравьи, за­нятые подобным же делом. Упокоив в десятки раз пре­вышающую размеры каждого муравья гусеницу, они густо облепили ее и, возможно, с пением "Дубинушки" канто­вали по направлению к своему подземному лазу, ими же проточенному входу в человеческую могилу. Тащили туда же павших мошку, комара, муху, шелуху пихтовой или кедровой коры, каких-то неведомых козявок, божьих коровок.

Вообще, надо отметить, человеческие могилы были плотно заселены кроме муравьев и другой самой разно­образной живностью. И вся она была в постоянном дви­жении, порхании, копошении, словно действительно невостребованный прах природы и людей прорвался, проник с того на этот свет, избежав тлена, или, наобо­рот, сотлело и причудливо призрачно ожив. И было по­хоже, что все эти оживотворенные на закате солнца со­здания не просто хаотично двигались и суетились. Они сочиняли некое послание в будущее, письмо завтрашне­му дню, живому человеку, находящемуся сейчас на клад­бище, на пиру и страсти их скоротечной, готовой в лю­бую минуту оборваться жизни. Но перед тем, как этому случиться, они пытались что-то сказать, передать чело­веку и именно ему, Германну. Он был в этом уверен, но не мог

понять и принять их послания, ему чудилась, гре­зилась скрытая в нем глубокая и страшная тайна.

И охватившее его пронзительное до слез волнение, предчувствие не обманывало Германна. Был во всем этом глубокий и тайный смысл, знак ему был ниспослан здесь, на лагерном таежном кладбище. Но это опять же выяс­нилось гораздо позже. Гораздо позже.

А пока, сидя на могиле друзей, он, хотя и с горечью, но несколько праздный, отвлеченный, раздумывал о су­етности и необратимой жестокости жизни, печальной неизбежности ее земного конца. Совсем ведь так же, как эти твари божьи, вертятся в своей земной юдоли, выходя на Голгофу жизни, люди в стремлении кого-то непре­менно обойти, обогнать, заиметь, вырваться вперед, когото, а чаще всего только самого себя, оболгать, обмануть. И наши жизни, наши судьбы - это тоже только роение и двуногое и двурукое копошение зачаточного, а потому очень гордого и заносчивого разума. И для кого-то сверху, с небес, мы так же непонятны и неразличимы, как и для нас мошка с муравьем. Одним больше, одним меньше - какая разница, если это все равно муравьи все на одно лицо, как это наблюдается уже не где-то с небес, из дале­кого космоса, а чдееь же, на матушке-земле, как для ев­ропейца неразличимы лица азиатов. А азиаты удивляют­ся, как это мы можем отличить Петьку от Ваньки.

Тут высокий покой кладбища и размышления Герман­на были нарушены нашествием бабочек. Были они в ос­новном белые, но среди них попадались и разноцветные, пестрые, и полностью угольные, аспидно-черные. И клад­бище, кресты и обелиски, и даже трава были укрыты ими, словно саваном, белыми и черными траурными одежда­ми. Сначала они облетали Германна стороной, будто брезгуя им, украшая и полоня собой старые могилы. Потом прикинулись и к свежей, замерцали пыльцово-матовыми крылышками, облепив еще свежеоструганный, сочащийся смолой обелиск. И по дереву стали спускать­ся, опадать на землю, трепыхая крыльями, поползли все ближе и ближе к Германну. Но тела, одежд его некоторое время не касались, видимо, опасаясь, чувствуя живой ток его крови и дыхания. Но вскоре, наверно, свыклись с тем и другим, осмелели. Белое трепещущее облако завис­ло над головой Германна.

И он, почувствовав волнение, струение от маха их крыльев до того стоялого и неподвижного воздуха, бук­вально испугался. Испуг был неосознанный, инстинктив­ный, но жуткий, холодящий сердце. Германн вскочил, зараскачивался, замахал руками. И вот тогда началось что-то невообразимое. Белый и черный саван по всему клад­бищу пришел в движение, поднялся вверх, взмыл над кладбищем и начал наплывать на Германна. Неожиданно со стороны гор и тайги беззвучно выплыла стая птиц - кедровых соек. Сойки взрезали, исполосовали белый и черный саван в клочья, но все же их было очень мало, чтобы справиться с полчищем бабочек. Они только про­делывали бреши в их сплошной массе, одних убивая ма­хом своих крыльев, других глотая на лету.

А бабочки уже наседали на Германна. Ни одна из них еще по-прежнему не коснулась его тела, но ему казалось, что они уже расселись на нем. Всем телом он уже чув­ствовал щекочущее прикосновение паутины их лапок. И еще было чувство: ни в коем случае не допустить, не дать сесть ни одной бабочке на голову или грудь. И он не позволил этого ни одной бабочке. Германн побежал сло­мя голову, и так, как никогда не бегал в жизни. Это было смешно, нелепо, похоже на какой-то дурацкий сон, но он бежал, убегал от бабочек. И позднее все это вепринималось как сон, так бы, наверно, и осталось в памяти, как жуткое наваждение, если бы на следующий день с ним не приключилась беда. Две белых бабочки все же догнали Германна и умудрились сесть на его левую руку. Он сорвал и отбросил их все еще на бегу и уже довольно далековато от кладбища. Сбросил их наземь, растоптал, испытывая одновременно омерзение и непонятную, ще­мящую сердце тоску. А на следующий день сломал ту са­мую левую руку, и в том же месте, где ее касались бабоч­ки, и пережил заново все случившееся с ним вчера.

Вот почему Германн никогда и никому не рассказы­вал о том, как погибли его друзья, как он справлял их сороковины. Никто ему все равно никогда не поверил бы. Все ведь вокруг были атеисты, а любая мистика, а тем более что-то связанное со сверхъестественными силами, вызывали только насмешку и издевательства. Не повери­ла бы, он чувствовал это, и Надя. Она, по его мнению, была выше всех этих бабских забабонов, хотя бы пото­му, что явилась перед ним в небе.

Самолет пошел на посадку. Белой бабочкой прорвал­ся сквозь саван низколежащих облаков. Вынырнул из их рваной серой пелены, хотя та, казалось, и не хотела его отпускать, сгустками, комками и клочьями цеплялась за крылья, фюзеляж, окно иллюминатора. И было полное ощущение, что самолет скользит по вершинам осеннего голого леса, даже скрежет ветвей слышался. Но сам само­лет уже был на свободе, отринув остатки облаков, выр­вался на солнечный прогал, черной тенью заскользил над зеленой травой аэродромного поля. И опять сверху зем­ля казалась такой продуманно обустроенной, упорядо­ченной и очень надежной.

Поделиться с друзьями: