Бунт невостребованного праха
Шрифт:
– Человек ученый, ему и в архив надо.
– Надо и в архив, - согласился отец.
– Только была ты курицей и осталась. Он метрику свою восстанавливать едет. Рождение свое, отца с матерью...
Глиняная миска с пшеном выпала из рук матери, грохнулась о лежащий подле ее ног камень и рассыпалась на мелкие черепки. Во все стороны брызнуло золотое пшено.
– Сыночек ты мой, так не мы ли ж...
– Помолчи, - оборвал ее муж.
– Мое тебе слово, Юрик, не делай этого...
Германн был в полном недоумении. Все эти дни, что он провел дома, ему и слово поперек не было молвлено. Старики наглядеться и надышаться на него не могли. Слушали его дыхание, когда он спал. Отслеживали его пробуждение и со всех ног кидались угождать и прислуживать ему. А тут вдруг... Он не мог понять, что же такое он делает, противоестественное и запретное, так встревожившее отца с матерью. На мгновение
И у калитки он чуть задержался, но это ему только так показалось, упрямства в нем все же было больше, чем жалости, и оно толкало его в спину, вперед. И у самой калитки он лишь полуобернулся. Мать с отцом на прежних своих местах, как стреноженные кони, смотрели на него моляще, растерянно и жалко. Мать издали перекрестила его в исчезающую за калиткой спину. Но этого положенного ему вслед креста он уже не увидел. Он переступил уже трухлявую досточку, брошенную между калиточными столбиками, чтобы не выходили свои и не лазили чужие куры. Он вырвался, вырвал себя из отцовского дома и шагал уже по мягкому, но еще не распыленному, придавленному утренней росой песку деревенской, пустынной в эту пору улицы.
И вскоре тоска и тягостность отступили, развеялись. Он опять был в знакомом ему уже городе, каменно и деревянно взметнувшемся сразу же за бетонным мостом над тихой и спокойной рекой, будто восстающим из этой реки. Восстающим и шагающим по нанесенным ледником холмам, горкам и горушкам. Приветствуя и принимая этот город, в котором всегда было сильно и деревенское начало, здоровое и чистое дыхание природы и человека, он все же не без сожаления отметил про себя, что раньше, в детстве еще, в город его заводил мост деревянный, каждый год новый, потому что старый по весне срывал и утаскивал паводок. Тогда еще не было манеры подсочивать сосны, и доски всегда лежали как поливанные куриным желтком и гладисто светились на солнце янтарной смолой-живицей. Очень занозистые сосновые доски. Занозы словно специально стерегли и искали детские босые ноги. Занозы приходилось вытаскивать из пяток, подошвы здесь же, на мосту, порой даже зубами. И чаще всего зубами, так безоглядно торопливы были детские ноги, так по-собачьи цепко вонзались в них занозы. Но совсем, кажется, не было больно, так, только слеза-другая скатится, просверкнет по лицу - и все. На лице уже улыбка, заноза вытащена, солнце светит по-прежнему ярко, заднице на прогретой им доске тепло, хотя ее и трудно от этой доски потом отклеить. Да той же приклеившей тебя к дереву смолой можно замазать, обескровить и садняющую ногу, растереть, залепить и поплевать для верности, если же никого нет вблизи тебя, то расшпилить штанишки и полить эту рану. И снова в дорогу, до новой занозы...
Все это осталось в прошлом, как и сам город с набежавшим и продолжающимся отчуждениеми оврагов и снесением холмов и горушек. Он был таким же, каким покинул его в свой приезд Германн. И задумчиво тоскующих евреев в нем ни убавилось, ни прибавилось. Они только еще теснее соединились со своими козами, которых в это раннее утро выпустили пощипать траву на дне иссякших уже ручьев и родников, пожевать выброшенные веники-голыши, всмак похрустеть стеклом валяющихся здесь же перегоревших лампочек. Под козлиное сольное и хоровое блеянье Германн вышел и ступил на нужную ему улицу. Поравнялся с ветхим двухэтажным домиком, с вбитой на фронтоне серо-чугунного литья массивной доской. И эту доску, казалось, очень тяжело дому удерживать на своем теле, хотя она, возможно, и защищала его, подобно броне, хоронила от неведомо какой, но явственно близящейся беды - окончательного сноса и разрушения.
Прошлый раз, когда здесь был Германн, на двери висело объявление: "Архив закрыт на перерегистрацию", санитарный день и вообще - выходной. Сейчас ничего подобного на ней не было. Толкнул дверь, она на удивление легко подалась, беззвучно раскрылась, и Германн шагнул внутрь. Его встретила по-запорожски усатая, в жгуче-черном парике полная еврейка. Чуть замешкался у порога, каменный пол у входа под его ногами был покато вогнут, и он подумал, сколько же ног познал этот вход, сколько же людей, поколений прошлось по нему. Но сейчас архив был пуст, если не считать, конечно, его и хозяйки, усатой приветливой еврейки.
– Зачем пожаловали, молодой человек, здравствуйте, - обратилась она к Германну.
–
Здравствуйте, - машинально ответил он.– А с чем пожаловал -долго придется рассказывать.
– А нам торопиться некуда. Я архивная еврейка и потому так долго живу, что никогда не торопилась. Я храню не только архивы, но и разные истории молодых людей. Начинайте. А для начала познакомимся: Берта Соломоновна. А вас?
– Говор. Не то Юра, не то Жора, не то Германн.
– Уже интересно. Все врут люди, когда говорят, что архив - это пыль, тоска и серые мыши... Говор, Говор? Местно звучащая фамилия, хотя и не очень распространенная. На местном языке могли бы заговорить только мы, чистокровные евреи. Но если местные стыдятся его сами, зачем это нам надо?
Германн был обескуражен монологом Берты Соломоновны. До таких высот и обобщений он не поднимался.
А Берта Соломоновна продолжала:
– Таким образом, Говор - вымирающая здесь фамилия. Хотя, мне помнится, был военный, едва ли не маршал с такой милой фамилией. Вы случайно не его родственник?
– Ни с какой стороны...
– Оно и видно, молодой человек, я сразу поняла, что вы не в родстве с маршалом Говором. В таком случае, кто же вы будете?
– Просто Говор...
– Это я уже слышала, молодой человек. Вы - Говор, а дальше?
– А дальше и начинается самое сложное.
– Я вся внимание, и давно уже вас слушаю, Юрий-Георгий-Германн.
– Вот с этого все и началось, я имею в виду, с имени...
– Нет, молодой человек, начинается все с папы и мамы, с рождения. Вы крещены, кстати? Где родились, где жили, работали? Почему так халатно отнеслись к своей судьбе? Ведь имя - это судьба человека. А год, день рождения - это уже письменно, - Берта Соломоновна вскинула пухлый указательный палец над жгуче-черным своим париком, - биография - это уже письменно предначертанная вам судьба, а вы ее крадете у себя, переписываете заново, и с грубыми грамматическими и орфографическими ошибками. Кого пытаетесь обмануть?.. Я вся внимание, молодой человек.
Германн попытался начать отвечать на вопросы с того, кого он хотел обмануть. Но Берта Соломоновна потребовала от него полную автобиографию, начиная с рождения и заканчивая сегодняшним днем. И Германн сам удивился, биография у него оказалась богатая. Но потрясло его совсем другое. Берта Соломоновна хорошо знала его бывшего начальника, Железного Генриха. Он доводился ей каким-то родственником и был тоже, как и он, совсем не Генрихом.
– Гирша был просто бандитом, хотя отец у него был очень умным человеком, - сказала Берта Соломоновна, когда Германн в своем рассказе дошел до Железного Генриха и его печальной кончины.
– Я всегда знала, что он сломает себе шею. Крученое колесо всегда до своего докрутится. И в нашей семье все крученые. Одна только я в отца и потому руковожу таким прочным государственным учреждением, заведую архивом. И вся область, весь город в кармане у Берты Соломоновны. Порядочный человек должен иметь под собой прочный стул. Но порядочных людей в городе уже не осталось. Разъехались, чтобы застрелиться на какой-то Медной горе... А вы зачем вернулись, молодой человек?
– Я же говорю вам...
– Не глухая, слышала, слышала, - не обращая внимания на слова Германна, Берта Соломоновна продолжала говорить только свое, где-то он, видимо, все же ее задел.
– Да, наш Гирша был обыкновенным местечковым бандитом, но... Что я вам должна сказать, молодой человек, если дурак все же с головой, он отвечает за свою жизнь. Только за свою. И всегда обязательно отвечает. Но если головы не имеется - он отвечает уже за весь белый свет. И этот коллектив обязательно сворачивает ему пустую голову. Так уж устроен коллектив. Ему обязательно надо что-то отвернуть. Потому что он ни за что не отвечает. А в жизни каждому отвечать надо. И за себя, только за себя. Когда человек поймет это - тогда он станет человеком. Поэтому я и сижу в этом архиве. Собираю правду. Раньше это было ни к чему. Правда и без того была большая, потому что людей было меньше. А сегодня их столько. И каждый норовит отщипнуть себе что-то от правды и считает, что прав только он. Вот поэтому и пришло время собирать правду. Так зачем вы пожаловали в архив, уважаемый, рожденный здесь Говор?
– Метрики мне надо восстановить, биографию...
– С этого бы и начинали, - сурово перебила его Берта Соломоновна.
– Я с этого и начинал.
– Не дурите мне голову. Битый час рассказываете мне про какого-то Гиршу, о котором я и слышать не хочу.
– И официально, подчеркнуто сухо: - Вы представляете коллектив, общественную организацию или частное лицо?
Германн невольно оглянулся: ни общественной организации, ни коллектива за ним не стояло.
– Я частное лицо. Я сам представляю свое лицо.