Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бунт невостребованного праха
Шрифт:

Но абсурд только еще начинался. Высоты, своего апо­гея, он достиг вечером. А на ту минуту наш дипломат все-таки убедил меня в том, что мы реально имеем дело с американской разведкой. Причем очень высокого класса.

– Меня ведут уже в открытую, - сказал он.
– Прямо предупреждают, что я засвечен, и предостерегают. Есть такой метод у спецслужб: нарочито грубо.

Вечером того же дня выяснить все это я мог у самого заместителя директора американского Центрального раз­ведывательного управления, генерала Уолтера. Только разговор наш пошел совсем о другом. Но обо всем по порядку. Вечером в американской миссии ООН состоял­ся прием. Был приглашен на него и я. Надо сказать, что к тому времени мне удалось уже побывать на нескольких подобных мероприятиях. Зрелище не для слабонервных, отнюдь не для людей с больным желудком. Себя я к тако­вым не относил, и потому приемы пришлись мне по вкусу, как, впрочем, и всем остальным нашим ооновс­ким дипломатам. Какой же русский не любит империа­листической халявы. А халява у империалистов оглуши­тельная.

Прием в посольстве ФРГ моя фантазия отказалась даже воспринять. Настолько все было утонченно и рафини­рованно. Пришлось призвать киношную свою память, бал Наташи Ростовой в кинофильме

Бондарчука "Война и мир". Целомудренно, кокетливо и невинно заплывали в зал дамы в вечерних туалетах, словно золотые рыбки, светскими львами объявлялись дипломаты у столов, где их ждал лукуллов пир. А перво-наперво обрамление это­го пира, стола. На огромных, не знаю какого стекла или фарфора, блюдах истаивали в теплой дружеской атмос­фере империалистической закуси лебеди изо льда, почти в натуральную величину. Я сначала глаз от них не смог оторвать, стеснялся что-то съесть или выпить. И только чуть позже понял, что могу остаться голодным. Диетствующие, тощие, словно библейские коровы, дипломатки или жены дипломатов работали за столом над поросячь­ими ножками так, что носы вприсядку шли, и все их фасольные прелести вдруг начали обнаруживаться, будто прорастать начали, и в неприступно гордых лицах нео­жиданно появилось нечто милое, женское. И я, глядя на них, принялся наверстывать упущенное. Голод мой был советский, и жажда советская. Для смелости и разгона хватил едва ли не полный огромный фужер, предназна­ченный для шампанского, неразбавленного виски. У сто­ящей по соседству империалистки едва вставная челюсть не выпала. Ей натурально стало плохо, начали закаты­ваться глаза. Мой дневной попутчик, советник второго класса, привел ее в чувство, повторив мой подвиг.

Чего-то подобного я ожидал и от американского при­ема. Если уж немцы так привечают гостей, то американ­цы, думал я, должны обязательно их переплюнуть. Но не тут-то было. Американцы по сравнению с прочими стра­нами оказались полными жмотами. На столах хоть ша­ром покати, нечто невыразительно блеклое и безалко­гольно скучное.

В общем, советскому человеку делать здесь было нече­го. Только что размышлять, как в музее. И я размышлял: потому ты и богата, Америка, что жадна... Эти мои суро­вые размышления были прерваны приблизившимся ко мне генералом Уолтерсом. Я испуганно, памятуя первую встречу, в церкви, попытался увернуться от него. Гене­рал был огромен. И я вполне мог не разойтись с ним, еще раз наступить ему на ногу. А ко всему, мной еще не был избыт только что прошедший день, когда я работал шпионом. Передо мной ведь был сам заместитель Гуве­ра, генерал американской разведки. А ну как ему уже все сообщили. И это было похоже на правду:

– Привет, мистер Гувер, - поздоровался именно со мной генерал.

Я стушевался, поскольку был совсем не Гувером, а просто Говором. Генерал вполне сносно говорил по-русски. И я, собственно, нисколько не удивился этому: раз­ведчик. Как не удивился и тут же прозвучавшему вопросу:

– Так как называется главная станция минского метро?

– Площадь Победы, - ответил я, начиная представ­лять себе всю невозможность и нелепость данной встре­чи и беседы. Что ни говори, а рядовому и полуобученному хамить генералу, хоть и вражескому, было не совсем с руки. Хотелось немедленно бежать, бежать под защиту родины. Но кругом была Америка. И эта Америка знала все о моей стране, даже то, что в Минске появилось мет­ро. Это позднее мне уже объяснили: метро - хобби гене­рала. Он знал все станции метро мира. И обо мне он тоже знал все, знал, зачем и почему я сюда приехал.

– СОИ, - сказал он мне, - это глупость. Выдумка фантастов и спекуляции яйцеголовых политиков на мод­ной теме.

– При чем здесь СОИ?
– я не ожидал такого резкого поворота в нашем разговоре.

– Как же, - пожал плечами генерал.
– А ваш проект - это не чистой воды СОИ? Вас пустили сюда потому, что идея западных войн умирает. Это болтология на ООН об освоении космоса...

– Но это действительно для освоения космоса, а не для войны. Создать стартовую площадку, орбиту Земли опоясать трубами...

– И какие трубы нужны?

– Трубы?

– Вот именно, трубы. Какие?

– Большие...

– Это я понимаю. Но какие именно большие, вы измеряли, рассчитывали?

– Это только проект, идея...

– Идею я понимаю. Идея фикс - русское наважде­ние...

Он внезапно утратил ко мне даже подобие какого-нибудь интереса. Я тоже, потому что все понял. Напрас­но, напрасно я бил ноги. Нечего мне делать и этой Аме­рике, как, впрочем, и в ООН. Если я не интересен генералу разведки, то ООН и подавно неинтересен, как и своей стране. Если из твоего проекта, твоей идеи нельзя соору­дить никакой заварушки, лучше бороться за мифичес­кую свободу какой-нибудь экзотической чернокожей Намибии. Это действительно надолго и серьезно. Под аплодисменты и лозунги "Свободу народу Намибии!" отойдут в мир иной поколения намибийцев. Но сколько это породит борцов, комитетов, комиссий, подкомис­сий. Сколько будет съедено и выпито этими борцами, какие благородные и гневные слова будут звучать со всех трибун. И с трибуны Организации Объединенных На­ций. Голоса объединившихся политиков всех наций, для которых человек, белый он или черный, совсем не нужен. То есть нужен, конечно, но только как строи­тельный материал их собственного благополучия. Куда приятнее иметь дело с человеческим прахом. Ни вони, ни запаха от него. Его можно и обожествить, потому что именно он, прах, и есть венец природы, венец всего су­щего на земле. Как и сама земля чей-то прах. Не самого ли творца прах?.. А мы все на ней только отзвуки, эхо рассеянного в мироздании праха. И голос этого тоскую­щего праха пробужден во мне и взывает гласом вопию­щего в пустыне, взывает к звездам. Но они, звезды, тоже, наверное, только чей-то прах. Может, прах и мой соб­ственный, потому мы так и разделены и удалены друг от друга. Удалены, а сегодня пытаемся сомкнуться. И может быть, может быть... Только я не знаю, хочу ли я сегодня этого. И может ли мне в этом кто-нибудь помочь, даже ООН.

Ну вот, сегодня это и свершилось. И было ощущение бесполезности моего говорения, и было великое желание быть услышанным. Я поднялся на самую высокую в мире трибуну, трибуну Организации Объединенных Наций. Пробудились все видимые и невидимые телеи кинока­меры. Невольно пригнулся, ощутив на себе

их хищный красный глаз. Глупость какая-то в голову лезла. Раздель­ность моего и зала существования. Я глух пепел ним, я не слышу, как он думает, услышит ли он меня.

И на трибуне я окончательно сник, выпустил пар. На доклад мне было отпущено всего пять минут. Казалось, невероятно мало. А на поверку - вечность, не принадле­жащая мне. Я смотрел и видел себя со стороны, как отхо­дящая прочь от нас душа смотрит и видит свое бренное уже тело. Вознесся высоко и в то же время был самым обычным жалким просителем. А как известно, в нашем мире не подают, если это не на бутылку водки. Тут, ко­нечно, всегда пожалуйста, что в Америке, что в России младшему брату: на, Боже, что нам не гоже. Кость с бар­ского стола, но только уже обглоданную и обсосанную.

И я отбубнил свои пять минут с невероятной скукой и отвращением, заведенно, как нищий на паперти в хра­мовый праздник просит подаяние у разодетой публики. С той только разницей, что просил это подаяние не для себя - у человечества и для человечества. Наивный дур­ной полешук, кому ты нужен. Давай немного назад в свое болото, если оно у тебя осталось, если то же человечество не высосало его до последней капли, не пустило черной тучей по твоей же опустошенной, лишенной лесов и рек, зверя и птицы, дерева и куста земле. Космоса тебе захо­телось, а не достаточно ли тележного скрипа да хомута, а может, ярма на шею. И цоб-цобе: направо-налево, шагом-трушком в светлое будущее, тысячи и тысячи лет тебе обещаемое и рядом с тобой всегда находящееся. Высокий холм погоста с почерневшими тоже, наверно, в ожида­нии тебя и твоего светлого будущего крестами.

Вот и закончилась моя высокая дипломатическая мис­сия. Завтра в самолет и на родину, домой. Ничего не попишешь, неисповедимы пути Господни. Особенно если этими путями начинают ходить славяне с их отечествен­ной и непредсказуемой предприимчивостью, открытой душой и скрытыми в ней тоской и печалью. Это пробу­дилось, наверное, и во мне в последний день пребыва­ния в Америке, хотя я об этом даже не подозревал. Все во мне было уж очень неопределенно, тускло и неясно. И хотелось элементарно чуть-чуть похулиганить, заставить вздрогнуть хотя бы одного американца, оставить здесь свой след. Слишком уж непробиваемо невозмутимы эти янки. С чего бы только. Слаще морковки ничего в жизни не пробовали, а гонору. Ну есть, есть у них доллары, небоскребы, жратвы полно, шмоток хватает. Ну и что, я не завистливый, мне тоже есть чем гордиться, хотя я помалкиваю. Я, к примеру, половину своей жизни голо­дал. Еще одну половину дрался. И ничего. А какой у меня понос был в детстве, янки, да вам такого и не снилось, я полземли, полпланеты обдристал, когда впервые настоя­щего, чистого хлеба попробовал. Вам ли со мной тягать­ся, пыжиться передо мной. Это я первое, что на ум при­шло, называю. А если подумать, вам бы каждый мой шаг, каждый миг мой в вашу Книгу Гиннесса заносить при­шлось. И она бы давно была заполнена моей жизнью.

Хотя я не вижу, не нахожу большой разницы между вами и мной, между тем, как живет сегодня мое Полесье и нью-йоркские пригороды. Все только чуть сдвинуто во времени, окрашено в иные краски, разно обуто и одето. Осень. Под Нью-Йорком копают бульбу, не колхозни­ки, конечно, но все равно, люди копают картошку. А картошка - она и в Америке картошка. И американские гарбузы тыквы, точь-в-точь такие же, как и в Беларуси. Рыжие и желтые, они горкой сложены посреди чистого поля.

Сегодня последний день моего пребывания в Амери­ке. Воскресенье, выходной в ООН, и мы отправились, как здесь принято говорить среди советских дипломатов, на заседание седьмого, то есть несуществующего в ООН комитета: шоп-комитета. А проще и по-русски в магазин за шмотками и подальше от Нью-Йорка вроде бы на экскурсию. Желающих принять участие в заседа­нии седьмого комитета набралось уйма. А машину выде­лили лишь одну. И хотя она была семиместная, мне с моим советником второго класса пришлось ехать, считай, в багажнике. Впрочем, очень терпимо и уютно. Даже рос­кошно, потому что просторно. И, похоже, пол-НьюЙорка нам завидовало. Не завидовать нам было невоз­можно: один - шпендель из какой-то шарашкиной конторы, второй - гмырь из КГБ - роскошествуют в багажнике американской машины, не ужимаются, как все прочие в салоне, сидят себе вольно, все ол-райт и о’кей. Водители обгоняющих автомобилей во все глаза таращи­лись на нас, едва не скручивали себе шеи водители встреч­ных авто. А две разбитные конопатые девчонки увяза­лись и следовали за нами по всем авеню и стритам и, указывая на нас пальцами, безудержно хохотали. Снача­ла нам это льстило, потом прискучило, а в конце концов вызвало страх. Юная американка явно не справлялась с рулем и скоростью. Девушки, забыв о том, что находятся в автомобиле, не отрывая от нас глаз, всплескивали рука­ми, ложились грудью одна - на руль, вторая - на панель управления, зрелище еще то, груди у американских девушек были чисто американские, они вываливались из хилых прикрытий одежд. Мы одобрительно чмокали, поднимали вверх большие пальцы: все, мол, хоккей, де­вочки. Девочки пускались в пляс прямо на сиденье сво­его автомобиля, в такой же пляс на дороге пускался и их автомобиль.

– Что их разбирает?
– не выдержал, спросил я у своих попутчиков.

Дипломаты загадочно улыбнулись и промолчали. Шофер же пояснил:

– Вы едете, хлопцы, в отделении багажника, в кото­ром американцы обычно возят собак...

Смысл сказанного дошел до меня не сразу. У нас, у белорусов, вообще позднее зажигание. Наше счастье и несчастье: у нас нет надобности считать до десяти, чтобы приступить к действию. До окончания счета мы и так пребываем в нокдауне, и только потом, когда звучит гонг, мы приходим в себя. Рано, поздно? Как сказать: к шес­тидесяти годам, если, конечно, повезет до этих лет до­жить, мы вполне нормальные и очень мудрые люди, не­даром мы всю жизнь, по крайней мере, наши родители, так близки и дружны с евреями. Последних нигде рань­ше не было столько, как в небольших и солнечных по­лесских поселках-местечках. И наша памяркоўнасць, рас­судительность от них, дурь только собственного, белорусского розлива. И когда во мне дурь и рассуди­тельность вошли в равновесие, я не ощутил в себе ни горечи, ни обиженности от того, каким способом я пе­редвигался по Нью-Йорку. В этом была некая предпи­санная и предугаданная заранее закономерность. С это­го, с путешествий в собачьих ящиках в железнодорожных вагонах пассажирских поездов, я, собственно, и начинал­ся. И сейчас мне не с чего да и не на кого нарекать.

Поделиться с друзьями: