Бурсак в седле
Шрифт:
— Проверили. Не сидит. Что делать с братьями Шевченко?
— Расстрелять! — коротко и зло выдохнул атаман, будто пулю изо рта выплюнул. — Раз Гаврила сам не хочет ответить за свои художества, то пусть ответят его братья.
Разговор этот происходил вечером. Михайлов согласно нагнул голову, показав седые косички волос, жиденькими колечками залезшие за крупные хрящеватые уши, и исчез.
Братьев Шевченко Михайлов содержал в одном из трех, пропитанных зловещей славой вагонов; дождавшись темноты, он вывел их со связанными руками на темный пустырь, расположенный за железнодорожными стрелками. Шли по пустырю недолго. Братья двигались неровными шагами, словно бы у них были перебиты ноги, иногда
— Стоп! — скомандовал Михайлов, и братьям показалось, что от этого тихого голоса дрогнула ночь.
Они остановились.
Было слышно, как в черном, насыщенном холодом пространстве посвистывает ветер, а на станционных путях дурным, как у проснувшегося попугая, голосом покрикивает «овечка» — маневренный паровоз.
Один из братьев Шевченко выпрямился, поймал глазами недалекий отсвет станционных фонарей, тоскливо зашевелил губами, — конвоиры, настороженно глядевшие на него, поняли — творит отходную молитву. Михайлов отступил от конвоиров на шаг, встал позади братьев и неслышно, очень осторожными, какими-то кошачьими движениями достал из кобуры револьвер.
Старший из братьев Шевченко продолжал немо шевелить губами — читал молитву. Лишь вздрогнул и опустил плечи, когда услышал за собственным затылком характерный железный щелчок — это Михайлов взвел курок.
Второй Шевченко стоял, опустив голову, и глядел себе под ноги. Что он там видел — неведомо. Скорее всего, ничего, могильную пустоту.
Михайлов нажал на спусковой крючок, оборвал недочитанную молитву, старший Шевченко вскинул над головой руку, которую заносил вверх для знамения, вскрикнул зажато и рухнул плашмя на землю, лицом вниз. Михайлов поспешно взвел курок еще раз, через мгновение выстрелил снова…
Так не стало сразу двух братьев легендарного георгиевского кавалера, осмелившегося встать на пути у Маленького Ваньки.
Калмыкову удалось склонить войсковой круг на свою сторону — собравшиеся отменили все предыдущие решения по ликвидации Уссурийского казачьего войска, — калмыковцы этим обстоятельством были очень довольны. И еще более довольны тем, что у местного правительства, вершившего все здешние дела, круг отобрал портфели, ни у одного из этих тучных купцов не оставил — все помел большим дворницким веником. Главным человеком в правительстве вновь стал Калмыков.
Но и это было еще не все. Вот когда атаман наложил лапу на все войсковые финансы и заявил, что отныне каждая копейка будет расходоваться только по его письменному разрешению, казакам, недолюбливавшим его, сделалось кисло. Калмыков же на каждом углу, на каждом сборище твердил одно:
— С полным рвением казачьих сердец мы должны возродить Уссурийское войско, поставить его на ноги, чтобы оно служило хорошей подпорой нашей изнемогающей родине.
Через час Калмыков слово в слово повторял уже сказанное в другом месте — повторов он не стеснялся, авторское самолюбие у него отсутствовало совершенно, — затем повторял это выступление в третьем месте, а через очередные два часа — в четвертом… На посулы он не скупился — обещал сделать все, чтобы «казаки почувствовали себя казаками и были горды тем, что они — казаки».
Похоже, именно в эти дни Калмыков освоил (наконец-то) азы ораторского искусства. Эпов, Михайлов, Савицкий обрабатывали тем временем стариков — самых авторитетных людей в войске, чтобы они подтвердили прошлое выдвижение атамана в генерал-майоры.
В конце концов, старики сделали это. Атаман гордо вздернул голову и заявил, что он работает «не ради чинов и звезд — работает для народа и ему служит», и очень рад тому обстоятельству, что получит этот чин не волею государя императора
Николая Романова, а «волею Уссурийского казачьего войска». Если раньше, увидев какого-нибудь старика, он стремился облобызать его, то теперь, видя седую бороду и Георгия на ветхой рубахе, брезгливо отворачивался в сторону и делал каменное лицо — теперь старики были ему нипочем, соперники — все эти Шестаковы, Хованские и прочие убраны, впереди открывается широкая дорога, простор — что хочешь, то и делай.И, тем не менее, он заявил напоследок, звонко притоптывал ногой по твердой, высохшей по осени земле, уже тронутой морозом:
— Я был счастлив принять генеральский чин не волею монарха, а демократической власти, во имя которой я до сих пор боролся.
Японцы по-прежнему поддерживали Калмыкова — других кандидатур у них для поддержки не было, — предоставили Маленькому Ваньке очередной кредит, очень солидный, в два миллиона рублей, — совсем ие рассчитывая, что уссурийский атаман его вернет, а также подвезли много нового, в смазке, оружия.
Почувствовав под ногами твердую почву, Маленький Ванька немедленно объявил о полной автономии своего войска — мол, это теперь государство в государстве, которое никому не подчиняется: ни красным, ни белым, ни синим, ни американцам, ни французам — никому, словом — Японцев Калмыков дипломатично не упоминал — японцы ему еще были нужны. Недалек ведь тот день, когда он попросит в кредит очередные два миллиона — это раз, и два: очень уж уважает узкоглазых атаман Семенов; а Семенов был единственным человеком, к которому Маленький Ванька относился с подчеркнутым почтением.
Ни одно из правительств — ни на Дальнем Востоке, ни в Сибири (впрочем, правительства эти менялись, как перчатки на руках у франтоватого гусара) не признало генеральский чин Калмыкова и не утвердило его, сделал это лишь атаман Семенов, да и то с большим опозданием, тринадцатого ноября двенадцатого года.
В конце октября Калмыков решил съездить во Владивосток, показать себя. К мундиру привинтил ордена, добыл новенькие, царского еще, довоенного производства погоны с золотым позументом и двумя генеральскими звездочками, вложил в них твердые прокладки, чтобы погоны имели гусарский форс, и степенно, с начальственным видом, вошел в спальный вагон, который своим собственным решением закрепил за собой.
Через несколько часов он был во Владивостоке. Охраняли Маленького Ваньку три десятка звероватых мужиков в лохматых папахах, вооруженных японскими «арисаками» и несколькими ручными пулеметами английского производства, поступившими к Калмыкову прямо с самурайских складов. В общем, охраняли атамана серьезно, таких мужиков голыми руками не возьмешь.
Простые владивостокские жители, завидев охрану Маленького Ваньки, старались обходить его стороной — слишком уж громко и нервно вели себя уссурийцы, скалили зубы, гоготали, будто растревоженные гуси: среди приморских старушек про них прошел слух, что они воруют младенцев и вечером, собравшись около большого костра, поедают их — запекают в тесте, либо варят в супе, заправляя варево китайскими травами, перцем и картошкой.
Были у атамана во Владивостоке и доброжелатели. В частности, в штабе японского генерала Ооя — оттуда к нему прибыл улыбчивый капитан с трудно выговариваемой фамилией и лоснящейся, плоской, раскатанной в блин физиономией, сказал, что будет у Калмыкова советником.
Японцы продолжали делать ставку на Маленького Ваньку, считали его «всенародно избранным», тем самым счастливцем, которому доверяет народ. Не будь у подданных солнцеликого микадо этой убежденности, уверенности во «всенародно избранности» их подопечного, вряд ли когда Маленький Ванька смог бы получить двухмиллионный кредит в золоте и английские ручные пулеметы.