Бурсак в седле
Шрифт:
— Знакомая картина, — Калмыков хмыкнул. — Может, высечь плетками, тогда лучше соображать будут? А?
— Давайте об этом потом, Иван Павлович, сейчас надо обговорить вещи более серьезные, — лицо у Савицкого сделалось строгим и каким-то постным.
Калмыков с хрустом потянулся и заметил с каким-то неожиданным удивлением:
— Во, кости какие музыкальные стали!
— Эскулапы говорят, что хруст в костях хорошо исправляют минеральные воды.
— Это на Кавказе, здесь таких вод нет.
— Здесь есть воды посильнее кавказских, Иван Павлович, — вежливо произнес Савицкий. Идти поперек точки зрения шефа предпочитал осторожно.
Атаман подцепил пальцами из тарелки
— Все зависит от того, из каких гор льются эти воды. Если горы молодые, горячие, то стариков превращают в юнцов, если древние, седые, то и толку от них будет с полфиги, Калмыков поймал себя на мысли, что темы эти обсуждать с начальником штаба необязательно, сплюнул себе под ноги и ухватил еще один огурец. — Ну, чего там у тебя?
— Тревожные новости. Из первого полка, — Савицкий оглянулся на ординарца, соображая, можно ли такие вещи говорить при нем. Атаман взгляд засек, дернул головой сердито, давая понять начальнику штаба, что у него от Григория секретов нет. Савицкий молчал.
— Какие новости? — доев второй огурец, горьковатый от листьев хрена, в изобилии плававших в рассоле, спросил атаман.
— Заговорщики там объявились. Из бывших красноармейцев.
— Это я уже слышал. В заговор не верю.
Савицкий поежился — холодно ему сделалось.
— Факты — упрямая вещь, Иван Павлович, — тихо проговорил он.
— Знаю, мне уже докладывали… Все равно не верю.
— Наиболее тревожное положение — в третьей и четвертой сотнях, — сказал Савицкий и, глядя, как вкусно хрустит огурцом атаман, попросил:
— А мне огурец можно взять?
— Валяй, — разрешил Калмыков. — Дальше можешь не докладывать, я без тебя все знаю.
— Эх, Иван Павлович! — Савицкий вздохнул.
Савицкий, хрустя огурцом, натянул на голову папаху.
— В таком разе что же, — он поклонился атаману, — с праздничком вас, Иван Павлович!
— И тебя тоже.
Начальник штаба, беззвучно прикрывая за собой двери, ушел. Лицо атамана было хмурым, невыспавшимся, упрямым, — в таком настроении с ним лучше не разговаривать.
Неподалеку от атаманского дома ударил выстрел. Григорий поспешно метнулся к окну, извлек из-за пояса наган.
— Совсем голову потеряли, — пробормотал он, — стрельбу рядом с покоями атамана устроили. — Он выглянул из-за занавески, всмотрелся в лиловый сумрак улицы: что там происходит?
Ничего нам не происходило. Часовые продолжали мерно похрустывать снегом, одинокий выстрел их не встревожил, да и не выстрел это мог быть вовсе. От раскидистого, в два человеческих обхвата дуба мог отлететь сук. Слишком уж круто стали прижимать ныне морозы — спасу нет, на улицу выйти невозможно, дышать нечем.
Атаман почесал лохматую голову.
— Гриня, — произнес он тускло, хмуро, и ординарец обеспокоенно замер, — скажи там, пусть ко мне Бирюков явится. Не нравится мне что-то возня вокруг Первого уссурийского полка.
Полковник Бирюков был командиром этого полка.
Переоценил свои силы Иван Павлович Калмыков, понадеялся на кого-то. А на кого он, честно говоря, мог надеяться? Только на самого себя. Да на «узкоглазых», как он называл японских друзей, хотя в большинстве своем они узкоглазыми не были, и вообще прикрывали атамана надежно. Атаман их тоже не подводил, старался держаться с японцами на короткой ноге, поддерживать тесные отношения и готов был поменять русскую фамилию на японскую и стать каким-нибудь Макако-саном или кем-то в этом роде.
Выступление казаков
в Первом уссурийском полку произошло незадолго до Сретения, в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое января.Ночи от морозов были туманными — ничего не видно, снег под ногами скрипел как стекло, вызывал ломоту зубов, дышать по-прежнему было нечем. По Хабаровску бегали собаки с отгнившими по самую репку хвостами, без ушей — постарался мороз. От мороза у собак даже отваливались усы, не только хвосты и уши — так было студено.
Казачьи казармы охранялись слабо — около них даже не всегда стояли часовые. Казаки в казармах чувствовали себя вольготно — бродили по всему городу, еду добывали, выпивку, вдовушек за толстые зады щипали — в общем, мало кто их прижимал. Командир полка Бирюков пробовал подавить подчиненных, навести дисциплину, но споткнулся о такое количество препятствий, что махнул рукой и больше попыток навести порядок не делал.
А в казармах назревал бунт — ночью бледные тени перемещались от одной койки к другой, чего-то шептали однополчанам, потом бегом уносились в соседнюю казарму — словом, шла работа. Офицеры жили на квартирах; в казармах появлялись только днем, да и то старались долго не задерживаться, поэтому ночная жизнь их никак не касалась.
Одним из заводил был Василий Голопупов, тот самый Пупок, одностаничник Григория Куренева, мыслитель и выпивоха. Красным он никогда не был, поскольку считал, что казаки должны находиться вне политики, грешно им окрашиваться в какие-либо цвета — они не должны быть ни белыми, ни красными, ни малиновыми, — Пупок был против заигрывания с японцами и действия атамана не одобрял.
— Погубят нас япошки, — говорил он, — снимут шкуру и вытрут о нее ноги, а потом шкуру выбросят. Как только Маленький Ванька не понимает этого?
От Куренева, земляка своего, Пупок отдалился — слишком уж тот был близок к Калмыкову, в доме даже их койки стояли рядом. Не говоря уже о том, что они из одной тарелки ели, из одного стакана пили.
— Ах, Гриня, Гриня, — удрученно мотал головой Пупок, — погубит тебя атаман, сдерет, как и япошки, шкуру и сдаст живодерам за щепотку табака. Как же нерасчетливо ведешь ты себя, Гриня!
Общался он теперь с Григорием только по надобности, когда из их общей станицы приходили какие-нибудь вести или почтальон привозил в брезентовой сумке письмо.
Когда его спросил третий одностаничник Оралов: а чего Пупок так редко общается с Гриней, тот ответил просто:
— Боюсь, сдаст меня Гриня! А Маленький Ванька чикаться со мной не будет, мигом засунет в «проходную гауптвахту». Там же итог, ты, Вениамин, знаешь, — один, — Пупок выразительно попилил себе пальцем по шее.
Койки Пупка и Оралова в казарме стояли рядом. Между койками корячились две скрипучие кривые табуретки — на случай, если кто-то придет в гости, под койкой валялись пропахшие конским потом полупустые походные «сидоры». Воровства казаки не боялись — воровать у них было нечего.
В ту темную январскую ночь Пупок растолкал своего соседа:
— Просыпайся, Вениамин, сейчас начнется!
«Красноармейцы» — так называли казаков, успевших побывать в Красной Армии, — выволокли из каптерки дежурного офицера (им оказался хорунжий Чебученко, недавно получивший вторую звездочку на погоны) без шинели, без шапки, и дали пинка под зад.
— Вали отсюда, — сказали, — власть твоя, офицерская, кончилась.
Чебученко, виляя из стороны в сторону, зигзагами — боялся, что в спину будут стрелять, понесся к воротам. Ему здорово повезло — у ворот, подле коновяза, стояли три лошади, жевали сено, грудой наваленное прямо на снег, — седел на них не было, сняли, а вот уздечки были натянуты на морды.