Бурсак в седле
Шрифт:
Старший набычился, борода у него неожиданно растрепалась, неряшливо распалась на две половинки, расползлась в разные стороны.
— Для этого он еще узнать должен…
Тимофей усмехнулся.
— Узнает. Он у нас мужик шустрый.
— От кого узнает? От тебя?
— He-а. Я не из породы доносчиков. Не из того материала сшит.
Дядька Енисей хапнул рукой кобуру маузера, передвинул ее на живот.
— Смотри, Тимоха! Ленин хоть и отменил Бога, а у нас в селе его никто не отменял, понял? Я живу по сельским законам, понял?
Тимофей усмехнулся вновь.
—
— Смотри… иначе к этому вот кресту заставлю тебе приложиться, — он похлопал ладонью по деревянной кобуре. — Понял?
Тимоха хорошо знал, каким стрелком был дядька — муху укладывал на лету, таких востроглазых по всей дальневосточной тайге больше не сыщешь, поджал нижнюю губу под верхнюю, сразу становясь похожим на налима. Дядька Енисей хлопнул по маузеру еще раз и перевел взгляд на Чебученко.
— Ну что, офицерик, дрожишь?
Чебученко никак не отозвался, промолчал.
— Молчи, молчи, — пробормотал дядька Енисей вполне добродушно, — твое право… Только сейчас ты заговоришь так громко, что твой голос даже в Хабаровске будет слышно.
Чебученко продолжал молчать.
— Ну чего такого ты можешь сказать про своего Калмыкова, чего я не знаю, а?
Чебученко, не понимая, что будет происходить дальше, вновь засипел:
— Сы-ы-ы…
— Вот-вот, ссы да ссы, главное, чтоб штаны мокрыми не были.
Тимофей и его длиннорукий напарник притащил лист железа, уложили его на костер. Под железо, в свободное пространство, протиснули несколько смолистых суков.
— Офицерик наш живо в жареный пельмень превратится, — сказал Тимофей.
Дядька Енисей зубасто усмехнулся. Сказал хорунжему:
— Это по твою душу приготовления производятся. Чуешь али не чуешь? Запечем тебя и съедим.
— Сы-ы-ы… — Чумаченко задергался, подтянул к себе ноги, шпорой зацепился за сук, потерял зубчатое колесико.
— Чего там задумал против нас Маленький Ванька, не слышал? — дядька Енисей вновь страшноватой неряшливой глыбой навис над хорунжим, махнул у него перед носом большим черным кулаком.
— Сы-ы-ы. Откуда я знаю, что он задумал, — в хорунжем прорезался голос, речь сделалась внятной, он облизал окровавленным языком губы и выбил из горла закисшую пробку. — Я же не в штабе работаю.
— Те, кто работает в штабе, обычно знают меньше тех, кто там не работает, — неожиданно грамотно и складно произнес дядька Енисей.
Вид у него сделался умный, как у известного на весь мир профессора Менделеева, открывшего Периодическую таблицу. — Так что давай, докладывай, — он оглянулся на костер, — пока мы тебя на лист железа не завалили.
У хорунжего снова пропал голос.
— Сы-ы-ы…
— Вот и ссы, пока не захлебнешься. Сколько у Калмыкова войск в Хабаровске?
— Сы-ы-ы! Четыре тысячи человек.
— Четыре? — дядька Енисей недовольно сморщился. — Не загибай! По моим данным, две.
— Две — это было раньше, сейчас — четыре. Калмыков провел мобилизацию.
— Ловок Маленький Ванька, — дядька Енисей озадаченно покачал головой. — Фокусник, циркач! — Он вновь мазнул по воздуху черным кулаком.
— По мобилизации Калмыков и обрел
такую силу… Сы-ы-ы!Чебученко выложил дядьке Енисею все, что знал, но это не спасло его. Железный лист раскалился докрасна и на мерцавшую, поигрывавшую искрами поверхность швырнули хорунжего. Помучался Чебученко недолго — дядька Енисей пожалел его, поспешно поддел ногтями кобуру маузера и всадил пленнику пулю в лоб.
Лесной поход под командованием полковника Бирюкова продолжался.
Жителей деревни, в которой разведчики Чебученко обнаружили партизанскую засаду, согнали на вытоптанную земляную площадку, где по вечерам любила колготиться молодежь. Полковник, не слезая с коня, оглядел жителей и сказал Эпову:
— Сопротивление становится назойливым.
Тот согласно качнул головой:
— Я тоже так считаю.
— Что предпринять, чтобы этого больше не было?
— Сжечь деревню.
— Сжечь?
— Да. Дотла. Тогда по тайге пойдет слух, и мужики деревенские сами перестанут пускать к себе партизан. Свои-то дома дороже товарищей, пропахших дымом костров…
— Верно, — согласился с Эповым полковник. — Так и поступим.
Через несколько минут избы заполыхали, люди пытались прорваться к родным дворам, вытащить что-нибудь из помещений, но казаки выстрелами отгоняли их от горевших хат.
Когда стало ясно, что ни одного дома уже не спасти, колонна карателей двинулась дальше.
Полковник Бирюков вместе с Эповым расположился в середине колонны — калмыковские командиры боялись, как бы кто из лесных леших не пальнул в них с макушек высокого кедра, не всадил пулю в глаз… Двигаться в середине колонны было надежнее.
Хотя Калмыков и начал в последнее время избегать общения с журналистами и делал это довольно старательно, даже умело, избежать контактов все же не удалось — журналисты сами пришли к атаману. Целой толпой.
Калмыков хотел было отправить их назад и для острастки высечь плетками — казаки сделали бы это с большим удовольствием, стоило им только намекнуть, но потом понял, что вряд ли это поможет, и уж во всяком случае популярности его имени не добавит, и, недовольно подергав усами, распустил рот в улыбке.
— Милости прошу, дорогие господа, — атаман гостеприимно повел рукой, — чего желаете от бедного труженика войны?
— Всего несколько вопросов, господин Калмыков, — бойко пролопотал хабаровский репортер по фамилии Чернов, с которым атаману уже приходилось сталкиваться. Не любил он этого Чернова.
— Отвечу на любой вопрос, — бодро заявил атаман, — если, конечно, смогу. — Усадив журналистов во дворе на две длинные скамейки, сам сел на стул посередине, оперся ладонями о колени. — Задавайте ваши вопросы.
— Когда ожидается отправка вашей дивизии на Уральский фронт?
«Опять двадцать пять», — мелькнуло в голове атамана.
— Вопрос не ко мне, — проговорил он спокойно. — Совсем недавно я отвечал на такой же вопрос во Владивостоке. Решение теперь зависит не от Хабаровска, не от моего штаба, а от Омска. Когда они решат, тогда и отправимся.