Царь нигилистов 4
Шрифт:
'Некоторые из коммунистических предводителей баррикад вздумали было жечь Дрезден и сожгли уже несколько домов, — писал Бакунин. — Я никогда не давал к тому приказаний: впрочем, согласился бы и на то, если бы только думал, что пожарами можно спасти саксонскую революцию…
Саксонские, равно как и прусские солдаты тешились и стреляли в цель на безвинных женщин, выглядывавших из окон, и никто тому не удивлялся; а когда демократы стали жечь дома для своей собственной обороны, все закричали о варварстве'.
Когда стало ясно, что в Дрездене уже более держаться нельзя,
Повстанцы смогли отступить во Фрайберг, взяв с собою весь порох, всю готовую амуницию и раненых. Но это не помогло: войско было деморализовано, все были утомлены, измучены и без веры в успех, а «богемское возмущение» так и не состоялось.
Они отступили в соседний Хемниц, и там «реакционерные граждане» схватили их ночью прямо в кроватях и повезли в Альтенбург, чтобы передать прусскому войску. Бакунин уже ни на что не надеялся и ждал расстрела.
Однако судьба сулила ему другой жребий.
«Исповедь моя кончена, ГОСУДАРЬ! — писал он в заключении. — Она облегчила мою душу. Я старался сложить в нее все грехи и не позабыть ничего cyщeственного; если же что позабыл, так ненарочно».
Он преступник великий и не заслуживающий помилования, и если бы была ему суждена смертная казнь, он принял бы ее как наказание достойное, почти с радостью: она избавила бы его от существования несносного и нестерпимого. Но граф Орлов сказал ему, что смертная казнь не существует в России.
Он умоляет об одном — не наказывать его за немецкие грехи немецким наказанием: «Молю же ВАС, ГОСУДАРЬ, если по законам возможно и если просьба преступника может тронуть сердце ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, государь, не велите мне гнить в вечном крепостном заключении!»
И просит о каторге как о величайшей милости, о самой тяжелой работе, за которой можно забыться. Не только смерть, но и телесное наказание предпочел бы он вечному заключению в крепости, несмотря на доброту к нему коменданта: «В уединённом же заключении все помнишь и помнишь без пользы; и мысль и память становятся невыразимым мучением, и живешь долго, живешь против воли и, никогда не умирая, всякий день умираешь в бездействии и в тоске».
Он просит позволения в последний раз увидеться и проститься с семьёй: со старым отцом, с матерью и любимой сестрой Татьяной: «Окажите мне сии две величайшие милости, ВСЕМИЛОСТИВЕЙШИЙ ГОСУДАРЬ, и я благословлю проведение, освободившее меня из рук немцев, для того чтобы предать меня в отеческие руки ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА».
И подписывается, «потеряв право называть себя верноподданным»: 'Кающийся грешник
Михаил Бакунин'.
— Дочитали? — спросил Гогель. — Что-то вы мрачны. Устали?
— Тяжело читать, как человек умоляет о каторге.
Саша много читал в своей жизни тюремных воспоминаний, писем и исследований правозащитников. И во всех была эта тягостная атмосфера, в которую засасывает так, словно ты сам сидишь в душной камере и годами не видишь солнца.
В «Исповеди» она присутствовала, хотя автору иногда удавалось вырваться, улетев и закружившись
в бурном потоке воспоминаний.— Он это заслужил, — сказал Григорий Федорович. — Достойный конец для злодея.
— Не такой уж он и злодей. Дедушка дал ему увидеться с семьей?
— Да, конечно. В присутствии коменданта крепости.
— А кто был комендантом?
— Иван Набоков. Ветеран Отечественной войны и Польской кампании. Очень достойный человек. Он приходился Бакунину дальним родственником.
Может, и не врал узник о добром к себе отношении.
И Саша потянулся за вторым документом.
— Уже десять, — сказал Гогель. — Довольно, Александр Александрович, завтра будет день.
— Но государь…
— Не думаю, что он приказал вам прочитать все сразу.
Пришлось смириться и читать второе письмо после уроков в понедельник.
Оно было адресовано папа и было коротким: три с половиной странички. На первом листе рукой отца была начертана резолюция: «Другого для него исхода не вижу, как ссылку в Сибирь на поселение».
И ниже переписана и заверена князем Долгоруковым: «Собственною ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА рукою написано карандашом».
Долгоруков Василий Андреевич возглавлял Корпус жандармов и Третье отделение.
Прошение было написано другим почерком, совершенно ужасным и неразборчивым, не тем, что «Исповедь». И Саша почувствовал в авторе родственную душу. Очевидно «Исповедь» красиво переписали для дедушки, а письмо к папа оставили, как было.
Начиналось оно уже привычно, сплошь большими буквами: «ВАШЕ ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО, ВСЕМИЛОСТИВЕЙШИЙ ГОСУДАРЬ!»
Но в остальном казалось более искренним и смиренным. Автор, конечно, каялся и извинялся за свою «Исповедь», которая была написана «в чаду недавнего прошедшего» и поэтому не могла заслужить одобрения Николая Первого, но больше не пересказывал свою жизнь, только просил о милости.
Одинокое заключение это — смерть при жизни, разрушение всех телесных, нравственных и умственных сил, от которого человек деревянеет, дряхлеет, глупеет и сто раз в день призывает смерть как спасение. Но оно ставит человека лицом к лицу с правдою и с самим собою, и он видит жизнь свою в ее настоящем значении и свете и становится своим палачом.
Только одно желание еще живо в нем: последний раз вздохнуть на свободе, взглянуть на светлое небо, на свежие луга, увидеть дом отца, поклониться его гробу и, посвятив остаток дней матери, приготовиться достойным образом к смерти.
«Пред ВАМИ, ГОСУДАРЬ, мне не стыдно признаться в слабости, — писал Бакунин, — и я откровенно сознаюсь, что мысль умереть одиноко в темничном заключении пугает меня, пугает гораздо более, чем самая смерть; и я из глубины души и сердца молю ВАШЕ ВЕЛИЧЕСТВО избавить меня, если возможно, от этого последнего, самого тяжкого наказания».
И подпись: «Молящий преступник Михаил Бакунин. 14 февраля 1857 года».
Тут, видимо, сердце папа дрогнуло, и он подарил мерзавцу златые горы, то бишь светлое небо, свежие луга, запах хвои и снега, лесные шорохи, великие реки, зеленые холмы и сосны, что достают до звёзд.