Цена металла
Шрифт:
— А остальные? — спросила женщина с перебинтованной рукой.
— Мы понесём их. Если не можем остаться — мы понесём.
Они начали собираться быстро. Кто-то нёс на руках детей. Кто-то — вытаскивал раненых. Кто-то — просто молился, пока грузили тела. Самуэль прикрывал отход. Он стрелял коротко, чётко. Один за другим — по тем, кто приближался слишком близко.
— Быстрее! — кричал он. — Пока не подошли БТРы!
Гатти шёл последним. С ним — двое стариков. Один — слепой. Другой — с перебитой ногой.
Он держал их обоих.
Собор остался позади. Последний удар артиллерии пришёл в тот момент, когда грузовик рванул
— Не смотри, падре, — сказал Самуэль. — Его больше нет.
Но Гатти всё равно обернулся. Там не было стены, не было колокольни. Только одна растрескавшаяся фигура Христа, стоявшая среди развалин. Без одной руки, но ещё стоявшая.
Грузовик нёсся через горящий город. Мимо руин. Мимо тел. Мимо вывески, на которой ещё оставались буквы: Missione Sacra.
Ночь встретила их без слов. Только шелестом трав, плачем ребёнка, шёпотом того, кто выжил: «Ты не пришёл. Но я всё равно верю, что Ты был. Потому что мы — ещё едем.»
Грузовик дрожал, грохотал на выбоинах, тряс раненых и уцелевших, как зерно в решете. Ночь, пахнущая гарью и кровью, окружала их с трёх сторон. Далеко за спиной, где в последний раз вспыхнул огонь Сен-Флёра, ещё стоял чад - последнее дыхание сожжённого города.
Отец Гатти сидел в кузове, скрючившись между телами. Он держал голову опущенной, одной рукой обнимал ребёнка, другой — прижимал к груди свою сутану, чтобы она не трепалась на ветру, как знамя на поле смерти.
Их было мало.
Те, кто бежал с ними, были уже не народом, а горсткой теней. Несколько женщин. Трое подростков. Один безногий старик. Плачущая девочка с перевязанной головой. Тишина между ними была гуще, чем ветер.
Доктор Кордова погиб ещё в храме. Когда рухнула восточная галерея, он бросился вытаскивать из-под обломков последнюю девочку. Его накрыло вместе с ней. Только обломок его очков нашли позже в руинах у алтаря.
Исаак погиб позже. Когда грузовик уже тронулся, он остался прикрывать отступление. На мосту. С мачете в руках. Его застрелили. Потом — затоптали.
Самуэль погиб у ворот. Когда пулемётная очередь прошила кузов грузовика, он кинулся закрыть детей собой. Упал навзничь, не крикнув ни разу. Лежал так, будто молился, даже после смерти.
Отец Гатти знал это. Знал — потому что он запоминал лица, а теперь — видел пустоту на их месте. Их больше не было. Только он. И те, кто ещё дышал. Он хотел бы рыдать. Кричать, но вместо этого смотрел в ночь — и держал в себе всё, чтобы не разорваться.
Тогда он заметил её.
Девочка сидела напротив. Лет шести или семи. Грязные волосы. Глаза — пустые, но не сломленные. Она держала что-то в руках — что-то тёмное, сжатое, как последний уголок живого мира.
Цветок. Кроваво-красный. С золотистыми прожилками на краях. Кила Мой.
Гатти застыл. Цветок был грязным. Пыльным. Немного надломленным. Но всё ещё стоял на тонком стебле, упрямо и гордо. Он протянул руку.
— Где ты взяла его? — спросил он.
Девочка ничего не сказала. Только сильнее прижала цветок к груди. И Гатти понял: она принесла его с собой из ада. Через смерть, бегство, пепел. Он закрыл глаза. И воспоминание всплыло, будто написанное на внутренней стороне век.
Кила Мой. Цветок Солнца.
Давным-давно, задолго до первых француженок в широкополых шляпах, задолго до школ, флагов и проповедей, на этих землях рассказывали
историю.Когда первый человек умер от предательства — не войны, не голода, — земля почернела. Солнце отвернулось. И оставшиеся люди рыдали семь дней и ночей. Их слёзы упали на выжженную землю, и на восьмой день на вершине самой высокой горы вырос один-единственный цветок.
Он был красный, как кровь. Он был золотой, как солнце. Он был напоминанием: "жертва нужна, чтобы свет вернулся".
Цветок не срывали. Его берегли. Только в самые значимые дни — на похороны, на брак, на рождение, на войну. Только тогда шли за Кила Мой.
Французы увидели цветок. Спросили: «Что это?» Им ответили: «Кила Мой. Цветок Солнца.» И они сделали его своим флагом. В честь него назвали страну.
Но на их флаге цветок был другим. Без боли. Без слёз. Только красивым. Копия, имитация - символ без крови.
Они построили школы, где детям запрещали говорить на своём языке. Где про Кила Мой не рассказывали. Где его цветок на флаге значил не память — а порядок.
И всё же в тайне, ночью, женщины продолжали рассказывать детям сказку. Про первую смерть. Про первую слезу. Про цветок, который никогда не умирает.
Гатти открыл глаза. Грузовик всё трясся. Кузов скрипел. Где-то впереди выл ветер. Пахло гарью и железом. Он посмотрел на девочку, на её тонкие руки, на её Кила Мой.
Это был не флаг. Не гимн. Не приказ. Это была вера, выжившая в детских пальцах.
И в эту минуту Гатти понял: он потерял друзей, потерял храм, потерял город. Но он не потерял смысл. Пока этот цветок был жив — пока хоть кто-то помнил — всё ещё было за что держаться. Гатти прикрыл глаза рукой, чтобы спрятать слёзы и впервые за много дней позволил себе шепнуть — не Богу, себе: "Свет ещё здесь. Пока мы едем. Пока ты держишь его. Свет — ещё здесь."
И грузовик, гремя и скрипя, нёс их дальше — в ночь без дорог.
С цветком.
С надеждой.
С памятью.
ГЛАВА 4
Мон-Дьё всегда был городом на холме. Но теперь этот холм напоминал скорее погребальный курган, чем трон.
С утра всё было как всегда: жара расползалась по асфальту, на базарах спорили о ценах на манго, прохожие старались не смотреть вверх на колонны правительственных машин, скользивших по широким проспектам. Столицу держала привычка — молчать, отводить глаза, поклоняться тем, кто сжимал кулак. Но в тот день привычка начала трещать. Сначала исчезли патрули в северных кварталах. Потом перестали работать рации жандармов. На южной заставе — перестрелка: короткая, без пощады. Солдаты, носившие клятву верности Мбуту, переходили на сторону генерала один за другим. Кто не переходил — исчезал. К полудню Мон-Дьё уже был другим городом.
На стенах рисовали новые лозунги:
"Порядок — это кровь."
"Н'Диайе — спасение Солнца."
На крышах зданий вместо старых флагов с увядшими цветами появлялись новые — грубо нарисованные, но сияющие красным. Цветок Солнца переродился — теперь он был не символом мира, а клеймом власти
Президент Мбуту был в своём дворце — большом здании французского колониального стиля, с белыми стенами, обсаженным акациями внутренним двором.
Он пил утренний кофе и читал донесения. Его секретарь — худой, нервный — шептал ему о проблемах на окраинах. Мбуту отмахивался. Его лицо, толстое, вспухшее от лет роскоши, не выражало тревоги.