Цена металла
Шрифт:
Он замолчал.
В комнате повисла тишина, густая, будто на землю опустился невидимый купол, заполняя собой каждую трещину в стенах, каждый клочок изношенного воздуха. Капитан Лемуан, закончив доклад, не сделал ни одного лишнего жеста, ни попытки облегчить тяжесть сказанного шуткой или дежурным выражением надежды, потому что в таких обстоятельствах любая ложь звучала бы только горше, чем молчание.
Дюпон сидел, не двигаясь, его пальцы медленно чертили невидимые линии на краю стола, словно прокладывали на этом древнем, потрёпанном дереве маршруты, которые уже не вели ни к спасению, ни к победе, а только к неизбежной, тяжёлой необходимости идти вперёд, потому что возвращение было невозможным.
— Поставьте меня в известность о подготовке планов
Капитан коротко кивнул, чётким, отработанным жестом, развернулся на каблуках и вышел, оставляя за собой не просто тишину, но ту вязкую, удушающую атмосферу, в которой каждое решение было уже не выбором, а приговором.
Когда дверь за ним закрылась, Дюпон позволил себе опустить голову на руки в тяжёлом смирении.
На столе перед ним лежала карта: рваная, исписанная пометками, покрытая пятнами старого пота, крови, чернил. Шахты. Рудники. Города-призраки, ещё вчера полные жизни, сегодня — всего лишь названия, объектов которых больше нет. И над всем этим — холодный, безжалостный приказ: сохранить, любой ценой.
Дюпон поднялся. В окне над городом уже собиралась ночь. Ночь, которая не несла с собой ни отдыха, ни спасения.
Ночь опустилась над Вилль-Роше густым, почти осязаемым покрывалом, в котором не было ни звёзд, ни надежды на дождь, только чёрная, вязкая пустота, сквозь которую прорывались редкие вспышки света от сигнальных огней на крышах зданий да негромкие команды патрульных, отражающиеся эхом в улицах.
Дюпон сидел за столом, не включая лампу, позволив темноте заполнить комнату до краёв, будто желая, чтобы снаружи не осталось ни одной щели, через которую могла бы прокрасться жалкая тень сомнений.
На столе перед ним лежали те же карты, те же доклады, те же списки людей и машин, но теперь они были не просто инструментами анализа, не набором данных, а чем-то большим —
камнями в фундаменте решения, которое он знал ещё тогда, когда впервые увидел опустошённые деревни и услышал крики женщин, разрывающие горячий воздух этой умирающей страны.
Он не говорил ни слова. Он не нуждался в словах. Все аргументы были изложены, все оправдания закончились. Было только это тяжёлое молчание, в котором рождалась новая воля.
У него были силы. Не армии — не полки, не дивизии, не блестящие парады под звуки фанфар — но были отряды: сжатые в кулаки группы бывших легионеров, наёмников, добровольцев, которые знали цену приказу и не задавали лишних вопросов. У него была техника: изношенная, потерявшая блеск краски, но всё ещё смертоносная, броневики, грузовики, артиллерийские установки, закупленные годами ранее для защиты концессий и теперь, впервые, предназначенные не для охраны шахт, а для защиты людей. У него было оружие: старое, но проверенное, отлаженное руками тех, кто умел убивать быстро и без промедления. И, что самое главное, у него была поддержка. Не открытая, не размахивающая флагами — но достаточно сильная, чтобы знать: в Париже на него смотрят уже не как на хранителя местных интересов, а как на последний бастион цивилизованного влияния на этой кровоточащей земле.
Он поднял глаза к окну.
Город спал — если можно было назвать сном ту тревожную полудрёму, в которой люди держали рядом оружие.
И в этой тишине Дюпон принял своё решение. Без громких слов, без клятв, без внутренней драмы. Он просто знал: завтра он начнёт войну. Настоящую.
Поднялся медленно, чувствуя, как скрипят суставы в коленях, будто всё тело, прожившее столько лет в чужих войнах, в чужих землях, сейчас собиралось в единственный, последний узел воли.
Вгляделся в карту — ту самую, на которой красными и синими точками были расставлены шахты, рудники, конвои и оборонительные линии, отмеченные в дни, когда войны, ещё казалась возможно избежать. Теперь же каждый знак на этом потрёпанном
полотне стал живой целью: не символом, а местом, за которое предстояло драться до последнего дыхания. Люк расстелил карту на столе, пригладил складки ладонями и взял в руки карандаш. Не спеша, точно, уверенно, он начал чертить новые линии. Не линии обороны - линии наступления.Каждый штрих был обещанием: здесь пойдут его люди; здесь будут разбиты вражеские отряды; здесь, у старого моста или на шахте, будет пролита кровь тех, кто осмелился назвать эту страну своей собственностью.
Когда он закончил, дверь в кабинет открылась.
На пороге стоял капитан Лемуан, всё тот же, верный, с лицом, которое не знало страха, только ожидание. Дюпон поднял на него взгляд.
— Соберите командиров, — сказал он спокойно, как если бы приказывал приготовить караульные посты, а не начинать восстание. — Время пришло.
Лемуан кивнул и исчез. Дюпон остался один, подошёл к окну, посмотрел на город, на это пыльное, обожжённое солнцем сердце страны, в которой ему, может быть, никогда не суждено было найти дом, но за которую он теперь собирался умереть.
И в этой тишине Люк Огюст Дюпон позволил себе один короткий жест: вынул из внутреннего кармана старую награду — орден Почётного легиона, полученного за годы службы во Французском Иностранном Легионе, — и положил её на стол, лицом вниз.
Прощание с прошлым.
Приветствие войне.
ГЛАВА 8
Мон-Дьё изменился.
Город, некогда утопавший в жаркой суете рыночных площадей, в кривых переулках, где дети гоняли мяч между пыльных ларьков, а женщины, сидя на низких скамейках, распевали старинные песни под гул торгующих голосов, теперь напоминал раненого зверя, загнанного в угол и медленно истекающего кровью.
Улицы были пусты. Те, кто ещё осмеливался выходить из своих домов, двигались быстро, короткими перебежками от одной стены к другой, не поднимая глаз, не задерживая взгляда ни на патрулях, ни на грубых афишах, развешанных на каждом углу, где в пёстрой мешанине лозунгов о свободе и новом порядке проглядывалась тяжёлая, почти животная жажда власти.
По ночам в городе раздавались выстрелы — короткие, одиночные, как судорожные вздохи человека, который не успел добежать до спасительного укрытия. Никто уже не задавал вопросов. Никто не искал пропавших.
Новые власти устанавливали порядок так, как понимали его сами: через страх, через кровь, через слом человеческой воли.
В здании бывшей Префектуры, где когда-то заседали городские чиновники при Мбуту, теперь разместился Временный Комитет Национального Возрождения — громкое название для сборища людей, чьи лица были знакомы каждому жителю столицы: вчерашние прапорщики, командиры ополченцев, мелкие торговцы оружием и те, кто в дни переворота первым потянулся к горлу павших.
Все ключевые посты — в городской администрации, в судах — заняли люди, так или иначе связанные кровью или клятвами с генералом Н’Диайе. Их родственные связи, их принадлежность к одному племени, их преданность не закону, а воле нового хозяина стали единственными критериями отбора.
Профессора, адвокаты, учителя, те, кто ещё пытался сохранить остатки былого порядка, исчезали ночью, без суда, без объяснений, оставляя после себя пустые дома и тени на стенах.
На окраинах города, в тех районах, где некогда стояли склады и мастерские, теперь возникли лагеря — места, о которых никто не говорил вслух, но о которых знали все, даже те, кто притворялся глухим к ночным конвоям, вывозящим людей вглубь развалин. Их называли по-разному: Центрами перевоспитания, Лагерями гражданского содействия, Школами национальной ответственности. Но те, кто однажды пересекал их ржавые ворота, обвитые колючей проволокой, редко возвращались назад. А те немногие, кто возвращался, больше не были людьми в привычном смысле: в их глазах не было ни света, ни вопросов, ни желания жить, только тёмная, молчаливая пустота, в которой раз и навсегда утонули надежды на справедливость.