Цена металла
Шрифт:
Он встал, обойдя стол медленным шагом, как зверь, оценивающий силу противника перед прыжком, и остановился вплотную перед полковником.
— Сопротивление — это путь в никуда. Твои жандармы будут уничтожены, как уничтожены были части старой армии, как исчезнут все те, кто посмеет поднять руку против новой власти.
Генерал замолчал, позволив тишине заполнить пространство между ними, нагнетая её тяжесть, заставляя слова давить на плечи Нгамы, вынуждая его принять ту правду, которую Арман считал неоспоримой.
Но полковник не отвёл взгляда. Его лицо осталось таким же каменным, как и в момент, когда он вошёл
Н’Диайе напрягся, едва заметно, но всё же достаточно, чтобы понять: он встретил не просто упрямство, а настоящую верность — верность не режиму, не человеку, а самому понятию долга, которое не меняется с приходом новых знамён. И эта верность была для него опасней любого открытого мятежа.
Мон-Дьё встретил их восстание не криками поддержки, не поднятыми кулаками или тайными поставками оружия, а молчанием — тяжёлым, густым, в котором каждый звук шагов по пустынным улицам, каждый глухой стук сапог по булыжной мостовой отдавался эхом предательства.
Жандармерия собиралась быстро, без лишних слов, с той военной точностью, которая рождалась не из приказов, а из многолетней привычки полагаться только на собственные силы, на выучку и на честь, что до сих пор связывала этих людей крепче любого приказа.
Четыре тысячи человек. Почти полная численность.
Они вышли из казарм на рассвете, когда солнце ещё не успело окрасить кровью горизонт, и город казался безмолвным призраком своих прежних дней. Нгама вёл колонны сам — верхом на старом армейском джипе, украшенном только потёртым знаменем Жандармерии, которое трепетало на ветру, как последний напоминание о времени, когда долг значил больше, чем страх.
Первые выстрелы раздались, когда они достигли площади Республики — короткие очереди, рваные, неточные, словно стрелявшие и сами не верили в необходимость боя против тех, кто ещё вчера был для них символом порядка.
Из переулков, из заброшенных зданий, из-за баррикад, наскоро сооружённых из битой мебели и покорёженных автомобилей, ударили тяжёлые пулемёты. Город ответил не словами. Город ответил свинцом. И тогда Жандармерия впервые за это утро открыла огонь. Первые часы были самыми жестокими.
Улицы, по которым ещё недавно вяло катились повозки с фруктами и пахло горячим хлебом, теперь были забаррикадированы мешками с песком, разбитыми машинами и обломками разрушенных стен. За каждой из этих преград скрывались люди в новой форме армии генерала, люди, которым приказали остановить уход жандармов любой ценой, без суда, без жалости, без переговоров.
Нгама вёл колонну вперёд шаг за шагом, каждый квартал превращался в отдельную битву, каждое пересечение улиц в кровавую схватку, где метр земли оплачивался жизнями. Жандармы шли с той суровостью, которая рождалась не из безумия, а из осознания собственной участи: они знали, что шансов выжить мало, но они также знали, что падение без боя будет предательством всех тех лет, которые они отдали службе.
Пули свистели, сминались о стены, вгрызались в сухую землю. Гранаты разрывали воздух, рассыпая осколки, которые вырывали клоки из мостовых, из тел, из самой памяти улиц. Пленные не брались. Пощады не просили.
Когда падали их товарищи, падая лицом в пыль, остальные шли вперёд, по уставу, который был
записан не в бумагах, а в крови — идти до конца. Из окон рушащихся домов в них стреляли, кидали бутылки с горючей смесью, бросали камни, но среди местного населения не было тех, кто бы открыл для них двери, кто бы протянул руку помощи.Страх был сильнее памяти. Жандармерия шла по городу, который больше не был их домом.
Когда колонна достигла второго кольца обороны, организованного силами Временного Совета, началась настоящая бойня. Из переулков выползли броневики — старые, потрёпанные машины, когда-то поставленные сюда французскими компаниями для охраны шахт, а теперь, под флагом новых властей, обратившиеся против тех, кто был присягой связан с порядком.
Пулемёты, установленные на бронированных крышах, косили улицы широкими веерами огня, не разбирая ни в фасадах домов, ни в телах людей. Нгама стиснул зубы и отдал приказ: рассредоточиться, укрываться за стенами, отвечать огнём только при явной угрозе, избегать прямых столкновений там, где это было возможно.
Жандармерия воевала не как толпа. Они били точно, жестоко, с той выучкой, которую давали годы службы. Но силы были слишком неравными. На каждого их солдата приходилось трое, четверо противников, вооружённых, подготовленных, пьяных своей мнимой победой. И даже там, где жандармы выигрывали стычку, каждый шаг вперёд давался ценой крови.
Город становился всё более враждебным. Баррикады становились выше. Пулемётные гнёзда — плотнее. И в этой глухой, вязкой каше дыма, пыли, криков и стона умирающих людей колонна таяла, как лёд под палящим солнцем.
Никто не думал о пощаде. Каждый думал лишь о том, чтобы вырваться за черту города, туда, где можно было бы снова собраться, перегруппироваться, где можно было бы хотя бы попытаться снова стать армией, а не бегущим от смерти отрядом.
Прорыв к южным кварталам был последней надеждой. Нгама знал: если им удастся пересечь кольцо старых складов на окраинах, где укрепления были слабее, где не хватало солдат генерала, возможно, удастся уйти в лесистые районы за чертой города и там перегруппироваться, сохранить остатки подразделений для дальнейшей борьбы. Он понимал: другого шанса не будет. И потому, собрав всё, что осталось от жандармских рот, бросил их в отчаянную атаку.
Они шли лавиной, сметая на своём пути баррикады, сбивая пулемётные гнёзда, ломая сопротивление в коротких, яростных схватках, где важнее всего было не точность выстрела, а скорость и решимость идти вперёд, когда перед тобой рассыпается вся знакомая картина мира.
В переулках, заваленных обломками стен и телами, в развалинах магазинов и разрушенных домах, жандармы сражались не за победу — за шанс дожить до следующего утра. И каждый метр, каждый дом, каждый пролом в стене оплачивался кровью.
Время слилось в одну долгую, пульсирующую волну боли и усталости. Никто уже не считал часы. Никто не вспоминал, сколько дней или часов назад они покинули казармы.
Была только дорога — вперёд, туда, где дым рассеивался над полуразрушенными складами, где за редкими рядами акаций начиналась дорога в свободу.
И Нгама, весь в пыли, в крови своих людей, всё ещё шёл впереди, не оглядываясь, потому что знал: если он обернётся — увидит, сколько осталось. И тогда остановиться будет легче. А он не мог остановиться.