Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда бойцы Жоэля, уставшие, но всё ещё живые, начали вливаться в ряды армии Дюпона, встречаемые короткими, молчаливыми кивками тех, кто уже стал частью этого нового сопротивления, в воздухе Кинганы впервые за долгие месяцы появилось то неуловимое ощущение силы, которая растёт не благодаря приказам, не благодаря страху или выгоде, а благодаря внутреннему, тяжёлому согласию тех, кто решил: достаточно. Достаточно умирать поодиночке. Достаточно ждать милости от тех, кто не знает жалости. Достаточно верить обещаниям, за которыми всегда скрывается кровь. Теперь у них было только одно друг для друга: путь, ведущий через пыль, боль и смерть к той земле, которую ещё можно было спасти.

Вечером того же дня Жоэль вошёл в штаб Дюпона не как гость, не

как проситель, не как старший бригадир шахтёров, но как офицер новой армии Флёр-дю-Солей.

Вечером, когда последний дым битвы растворился в холодных порывах ветра, приносивших с собой тяжёлый, почти осязаемый запах пепла и разорённой земли, в доме семьи Макаса снова зажегся свет. Старый керосиновый фонарь, спасённый из-под обломков, давал тусклый, дрожащий свет, от которого стены, обгоревшие, треснувшие, но всё ещё стоящие, казались живыми.

За грубым деревянным столом, на котором стояли простые блюда — рис, тушёные овощи, немного подстреленной дичи, добытой бойцами в окрестных лесах, — снова собрались те, кто ещё недавно мог рассчитывать только на смерть. Дюпон сидел в старом, обшарпанном кресле, откинувшись на спинку, с лицом, отмеченным усталостью и рубцами последних недель, но в глазах его впервые за долгое время появился тот тёплый, едва уловимый свет, который бывает только у тех, кто, пройдя через ад, всё ещё находил в себе силы верить в жизнь. Рядом, подле него, Мари раскладывала еду по треснувшим мискам, её движения были медленными, неторопливыми, но в этой неторопливости была не слабость, а особая, древняя сила женщины, несущей на себе весь груз жизни, но не роняющей его даже под самыми страшными ударами судьбы. Коумба, старейшина, глава рода, сидел с прямой спиной, с твёрдым, спокойным взглядом, в котором отражалась тяжесть прожитых лет и гордость за то, что его семья выстояла. Жоэль, похудевший, с ещё не затянувшимися шрамами на лице и руках, сидел рядом с сестрой — Серафиной, чьё лицо, несмотря на всю пережитую боль, всё ещё сохраняло ту тихую, светлую красоту, которая рождалась не в телесной юности, а в глубине сердца.

И в этом скромном собрании, среди запахов пищи, дыма и старого дерева, было больше величия, чем в самых роскошных дворцах, потому что здесь, среди разрушения, снова рождалась жизнь. Жизнь, которой предстояло сражаться за своё право существовать.

Разговор за столом начался не сразу.

Сначала были только взгляды, прикосновения, тяжёлые, молчаливые вдохи, словно каждый из собравшихся здесь пытался на ощупь вернуться в то далёкое, почти забытое чувство дома, которое не возвращается сразу, которое нужно заслужить после всех пережитых потерь. И лишь когда первый кусок хлеба был сломан, когда ложки заскрипели о глиняные миски, слова начали рождаться — медленно, с натугой, будто пробиваясь сквозь груды обломков боли и страха.

— Отец Гатти... — тихо начал Жоэль, и его голос дрогнул так, что даже Дюпон, привыкший за свою жизнь к любым проявлениям страданий, невольно опустил взгляд, давая ему время собрать себя. — Он говорил, что война не делает нас лучше, — продолжил Жоэль, глядя в пространство за спинами собравшихся. — Но, если мы будем помнить, за что мы сражаемся... — он замолчал, сжав кулаки на коленях, прежде чем выдавить последнее, самое тяжёлое. — Тогда мы останемся людьми.

Мари склонила голову, её губы зашевелились в беззвучной молитве, а Коумба поднял взгляд к закопчённому потолку, словно в надежде, что где-то там, в выцветшем небе, среди пепла и звёзд, отец Гатти слышит их сейчас, и в этой молитве, в этой памяти о нём, был заключён тот самый мост, который соединял погибшее прошлое с ещё не рождённым будущим. И каждый, кто сидел за этим столом, знал: если бы не этот старый, изломанный судьбой священник, они, возможно, уже лежали бы среди тех безымянных могил, что затопили ныне страну. Потому его имя звучало здесь не как траурный плач, не как крик отчаяния, а как клятва — тихая, крепкая, глубокая, на которой теперь держалась

их жизнь.

Когда еда была съедена, когда последний кусок хлеба исчез со стола, когда остатки вина были выпиты из треснувших чашек, Коумба медленно поднялся со своего места — тяжело, опираясь на старую трость.

В комнате наступила тишина.

Старик обвёл взглядом своих детей — Жоэля и Серафину — потом задержался на Дюпоне, который, не говоря ни слова, поднялся ему навстречу. Когда Коумба заговорил, его голос был негромким, но в нём звучала та сила, что рождается не от власти, не от оружия, а от долгой жизни, прожитой в борьбе за каждый клочок земли, за каждую искру человеческого достоинства.

— Сегодня, — сказал он, и слова его ложились тяжёлыми камнями в сердце каждого слушающего, — я благословляю вас. Благословляю не потому, что верю в лёгкую победу. Не потому, что надеюсь увидеть, как снова расцветут наши поля. А потому что знаю: если мы не станем за себя, никто не встанет. Ни духи наших предков. Ни бог белых людей. Ни чужие армии.

Он протянул руку, крепкую, сухую, и коснулся плеча Жоэля, затем Серафины, затем Дюпона. И в этом жесте было всё: передача ответственности, признание, принятие той судьбы, которую уже не изменить.

— Несите этот огонь, — сказал он. — Не дайте ему погаснуть. И если погибнете, пусть каждый из вас знает: вы умерли не зря.

Вечер опускался над Кинганой. Звёзды медленно появлялись на чёрном, ещё не остывшем от дня небе. Среди руин, среди пепла, среди боли, в старом доме Макаса горел маленький огонь. Огонь, который ещё мог стать началом нового дня.

Ночь над Кинганой была тёплой и тяжёлой, пропитанной запахами земли, пепла и едва уловимого дыхания цветов, расцветших где-то вдали от пожарищ, словно сама природа, устав от крови, всё ещё пыталась напомнить живым, что жизнь продолжается.

Старый дом Макаса, полуразрушенный, наскоро приведённый в порядок, дремал во тьме, и только в одной из комнат, за занавешенным тряпичным пологом, ещё горел слабый огонёк керосиновой лампы. Там, в мягком, зыбком свете, среди простых вещей — потрескавшихся кувшинов, старых плетёных циновок, полурассыпавшихся книг — сидела Серафина.

Вся её фигура, затаившая дыхание в полумраке, вся её поза — тонкая, хрупкая, напряжённая, — говорили больше, чем тысячи слов: она ждала его.

И когда шаги Дюпона прозвучали в коридоре — тяжёлые, размеренные, будто каждый его шаг был отдан не только дороге, но и решению — она не вздрогнула, не поднялась, не бросилась ему навстречу. Просто подняла глаза и в этом взгляде было всё.

Дюпон остановился у порога, молча, тяжело дыша, с лицом, на котором отпечатались все пройденные бои, все пережитые страдания, но в котором сейчас, в этот единственный миг, было только одно — желание.

Они не бросались друг к другу, не произносили ни слов любви, ни обещаний вечности — их жесты были медленными, почти осторожными, как у людей, слишком хорошо знающих цену прикосновения в мире, где каждый новый день может стать последним.

Дюпон сделал шаг вперёд, и Серафина поднялась навстречу ему, не спеша, плавно, словно тянулась из глубины своих страхов, своей боли, своей надежды — и когда его рука коснулась её лица, шершавой, натруженной ладонью, в этом касании не было ни грубости, ни властности. Только бережность.

Серафина прижалась щекой к его ладони, и её дыхание смешалось с его тяжёлым, прерывистым дыханием, и в этом слиянии дыханий, взглядов, дрожащих теней на стенах не было ничего от юношеской страсти, от бездумной пылкости влюблённых. Было только тихое, безмолвное соглашение двух душ, слишком израненных, чтобы верить в иллюзии, но всё ещё способных на нежность и любовь, пусть и тяжёлую, полную боли, полную страха потерять друг друга снова.

Когда их губы встретились — медленно, осторожно, почти священно — весь мир за пределами этой комнаты исчез. Не было больше войны. Не было крови. Не было разрушенных деревень, умирающих детей, предательства.

Поделиться с друзьями: