Цена металла
Шрифт:
На закате они заметили дым. Он поднимался тонкой чёрной полосой между двух каменных выступов.
— Стой. — Нгама поднял ладонь.
Отряд замер. Двое ушли вперёд, ползком, между кустов, с автоматами наперевес и взглядами, в которых не было ни страха, ни нетерпения — только холодная ясность. Вернулись через пять минут.
— Девять. Возможно, десять. Готовят еду. Один на дозоре. Но спит.
— Наёмники?
— Белые.
— Ты уверен?
— Один из них смеялся. С акцентом. Южноафриканец. Голос хриплый. Говорил о женщине. О ребёнке.
Он замолчал. Не нужно было продолжать.
Нгама не стал
— С востока — трое. Обход через сухую балку. Оглушение, не стрельба.
— С запада — шестеро. Окружение.
— Броневик не берём. Двигаемся пешком.
Он посмотрел на небо. Солнце уходило. Скоро придёт вечер. И с ним — их бой.
— Не открывать огонь, пока я не скажу, — произнёс он, медленно, почти шёпотом, но каждый услышал.
Жандармы начали движение.
Первый выстрел прозвучал не как команда, а как обострение тишины — тот момент, когда пространство сжимается до одного щелчка затвора, одного резкого вдоха, одной искры между жизнью и смертью. Он прозвучал с западного фланга, откуда двое жандармов заметили, как один из наёмников встал, зевнул, снял штаны и направился в кусты, где мог бы разглядеть их позиции, если бы пожил ещё полминуты. Пуля пробила висок, как игла — без лишнего звука, без падения тела, просто движение оборвалось на полпути, и фигура медленно осела в кусты. Остальные услышали только хруст.
С востока в лагерь вошли трое, как и было приказано — не стреляя, ползком, как тени, как угроза, которая дышит в затылок прежде, чем ударит. Один из наёмников, обернувшись, заметил движение — не сразу, не точно — и закричал, вскинув автомат, но не успел произнести ни слова: приклад жандарма врезался в основание шеи.
Бой вспыхнул внезапно. И сразу — кровью, грязью, огнём.
Наёмники, несмотря на неожиданность, были обучены — каждый из них прошёл через десятки боёв, и когда пули начали лупить по деревьям, они не метались, не кричали, а начали стрелять в ответ — точно, хлестко, без суеты.
Один из жандармов упал: ему прострелили бедро, и он, хрипя, начал отползать, но выстрел добил его, прежде чем кто-либо успел прикрыть. Второй — обгорел: граната рванула возле ушей, и тело его загорелось, как факел, прежде чем кто-то смог сбить пламя.
— Левый фланг — обход! Центр — удержать! — крикнул Нгама.
Позиции начали смыкаться. Они не отступали. Они шли — на тех, кто, привыкнув к страху, не знал, как бороться с теми, кто не боится.
Когда расстояние между цепями сократилось до десятков шагов, всё изменилось — бой перестал быть сражением стрелков, он превратился в свалку, в цепкую, вязкую, животную схватку, где побеждает не тот, кто более меткий, а тот, кто выносит больше боли.
Один из наёмников, рослый канадец с шрамом на шее, выскочил из-за броневика и ударил в упор — автоматная очередь срезала ветку над головой Нгамы, но тот не пригнулся, не метнулся в сторону, а шагнул вперёд, держа в руках короткую помповую винтовку, и выстрелил дважды — первый срезал плечо, второй разорвал грудь.
Сразу после этого на них обрушился огонь с возвышения — один из наёмников занял позицию на старой цистерне и вёл огонь сверху, с хорошо отработанными перерывами, ловко и методично, с такой точностью, которую приобретают только те, кто годами воевал
не за флаг, а за контракт.Двое жандармов упали сразу, третий, несмотря на рану в руку, отполз, подложил под себя гранату и, дождавшись, пока стрелок сменит обойму, метнул её вверх. Взрыв сбил с цистерны куски железа и тело рухнуло вниз, разметав вокруг себя красные следы на чёрной поверхности.
Слева подоспело подкрепление — трое жандармов вломились в блиндаж наёмников, выстроенный из старых досок и металлических ящиков с патронами. Внутри был пулемёт. И тот, кто им управлял — старый родезиец, хмурый, начал строчить прямо с порога.
Жандармы упали на землю, один — с простреленным горлом, второй — со сломанной ногой, третий дополз до мешков, перебросил через бруствер взрывчатку. Мгновение — и блиндаж сотрясся изнутри, рванул огнём, выбросив наружу куски дерева, тканей, кости, железо и затхлый запах войны.
Теперь наёмников осталось всего четверо.
Они начали отступать, но Нгама не дал команды преследовать. Он выстроил линию, медленно продвинул центр, и когда последние выстрелы оборвались, когда пыль осела, когда только дым и стоны остались от их лагеря, он сделал то, чего никто не ожидал. Он подошёл к телу одного из убитых наёмников, снял с него бронежилет, кинул в сторону и вытащил жетон.
— «Сека».
— Их офицер, —сказал кто-то за спиной.
Нгама смотрел на жетон долго.
Когда всё затихло, когда последние звуки отдачи рассыпались между камней, будто песок, просыпающийся сквозь пальцы, Нгама стоял посреди опалённого лагеря и не говорил ни слова. Он не отдал команды «сбор», не позвал носильщиков, не вызвал связиста. Просто стоял, как вкопанный, и смотрел на разрушенное, искалеченное пространство, в котором только что закончилась борьба.
Десять жандармов не вернулись. Ещё пятеро были тяжело ранены, двое из них — ослеплены, один — с пробитым животом, говорил сквозь кровь и кашель, что не хочет морфина, хочет знать, успели ли остальные дойти до пулемётного гнезда.
Грузовики подъехали спустя час. Они везли воду, носилки, бинты, но главное — руки, способные поднять тех, кто упал, и тихо, не торопясь, с той хрупкой, почти церковной тишиной, которую несут только после боя, люди начали собирать тех, кто больше не встанет.
Нгама шагал между телами медленно, не выискивая знакомые лица, не опускаясь на колени. Он просто смотрел в то, что осталось.
Они шли через пепел.
День уже клонился к вечеру, но солнце не спешило гаснуть — будто само небесное око решило наблюдать за этим последним маршем, за этим горсткой уцелевших, которая всё ещё называла себя армией, хотя от прежнего состава осталась едва ли десятая часть.
Полковник Нгама вёл их вперёд не потому, что верил в победу — её, в привычном смысле, уже не существовало — но потому, что понимал: если они сейчас не дойдут до точки сбора, если не закрепятся на южном краю города, то всё, что было пройдено, всё, за что они умирали, рассыплется, как старая броня под первой пулей.
Город встретил их пустотой. Не той пустотой, что бывает ночью — это была выжженная пустота, пропитанная гарью, пеплом, запахом стекла, крови и мазута, с улицами, исписанными лозунгами нового режима, с подвалами, в которых уже никто не прятался, потому что прятаться было больше незачем.