Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он повернулся. Посмотрел на перекрёсток. Он был не в крови — он был в грязи, в ошмётках, в проклятиях, в ошибках.

И он прошептал:

— Мон-Дьё — ты ещё не пал. Но мы идём к тебе. Не чтобы убить. Чтобы спасти.

И город… замер. До рассвета оставался час. И в этом часе был весь мир.

К утру последний дым над Мон-Дьё клубился не от взрывов, а от обугленных остатков человеческих усилий — поджоги, сожжённые покрышки, ветошь, которой местные жители пытались заслонить окна от снайперов. Бой шёл уже не за территорию. Бой шёл за понятие победы. А это был самый

опасный из всех возможных видов боя.

Оставшиеся отряды генерала — смешанные: остатки регулярных сил, мобилизированные, наёмники — перегруппировались ближе к правительственному кварталу, где начиналась зона абсолютной жесткости. Там ещё не было штурма. Но уже стояла стена тишины.

Дюпон, стоя у импровизированного командного пункта на крыше бывшей гостиницы, смотрел в сторону дворца. Не потому, что он был близко. Потому что всё шло туда. Как в воронку. Как в жерло.

— Внутри — живые, — сказал Орлов. — Но не сопротивляются. Похоже, ждут.

— Не штурмуем, — ответил Дюпон. — Пока.

— Они не будут ждать вечно.

— А мы не будем торопиться.

К этому моменту у Дюпона не было флангов. Центр был зачищен, запад отступил, юг лежал в пепле. Вся карта города теперь была серой — не занятая, не освобождённая, а прожжённая. Ни одна улица не осталась прежней. Даже названия исчезли. Бой не стер их — их стерла сама память.

В этот момент поступила весть: на юго-западной окраине, у моста, вышла группа гражданских с белыми повязками. Среди них — врачи, двое детей, женщина с ампутированной ногой и человек в рясе.

— Гатти? — спросил Дюпон.

— Жив, — подтвердил связной. — Он вёл их сам. Вышли под обстрелом.

Люк прикрыл глаза.

— Значит, мы ещё люди.

Бои к этому часу были точечными. Снайперские дуэли, ночные вылазки, попытки поджога складов с гуманитарной помощью. Но фронта не было. Была сеть напряжения. Всё могло вспыхнуть снова — в любой момент. Как заминированная тишина.

По городу начали ползти слухи:

— генерал сдался,

— генерал мёртв,

— генерал уже в бегах,

— генерал готовит последнюю речь.

Никто не знал. Но все чувствовали: конец близок, но не конец войны. Конец её первого акта. Акта, где слово "победа" стало запачканным термином.

— И что дальше? — спросил один из жандармов. Местный, молодой. — Если они бросят оружие?

— Тогда мы не стреляем, — ответил Дюпон.

— А если нет?

Он не ответил. Потому что знал: ответ — не в приказах, а в руках тех, кто уже не верит приказам.

Днём штаб получил радиосигнал с внутренней частоты Совета. Немного искажённый, короткий, но ясный: «Вы — не освободители. Вы — просто другие убийцы. Но если у вас есть лицо, покажите его на площади.»

Это был не зов. Это был вызов. Это было приглашение в ад, но уже по правилам тех, кто проиграл и решил проиграть красиво. Дюпон приказал отвести основные силы от здания дворца — не заходить, не стрелять, не демонстрировать силу. Только стоять. Смотреть. Ждать.

Орлов, хрипло выругавшись, спросил:

— И мы оставим их?

— Нет, — ответил Дюпон. — Мы дадим им выбрать.

— Они не выберут.

Тогда мы будем свидетелями.

Так закончился день, который мог бы стать финалом, но не стал. Потому что настоящие финалы — не в штурмах, а в отказе от них.

Дома стояли с выбитыми окнами, улицы были усыпаны обломками, в воздухе пахло гарью и лекарствами. Город был не разрушен — он был обезвожен. Усталый, пустой, полурастворённый в собственном страхе. Но в этом разорванном пейзаже появились первые признаки жизни.

Гуманитарный штаб развернули в здании бывшей библиотечной школы, напротив обвалившегося рынка. Её окна были заколочены, стены расписаны лозунгами обеих сторон, но здание всё ещё держалось. Серафина вошла в него как человек, знающий, чем пахнет начало надежды.

— Мы открываемся, — сказала она коротко, обращаясь к уцелевшим волонтёрам. Её голос был хриплым от пыли, но ясным. — Сначала раненые. Потом — дети. Потом — все остальные.

— У нас нет регистрации, — ответил молодой санитар. — Нет списков. Нет норм.

— У нас есть вода. У нас есть бинты. У нас есть руки. Этого достаточно.

Она говорила просто, не отдавал приказы - возвращала порядок.

Гатти появился через полчаса. Он был усталый, седой, в пропитанной потом сутане. Но в его глазах горел тот самый огонь, который отличает живого священника от говорящей тени.

— Я говорил с ними, — сказал он Серафине. — Они боятся, но хотят верить. Они устали бояться больше, чем устали от войны.

— Тогда нам есть с чем работать, — кивнула она.

— Им нужна правда.

Первые пришли женщины. Одна — с ребёнком, у которого не было глаза. Другая — с тремя дочерями и вырезанной на шее буквой "П" — меткой "предательницы", выжженной солдатами Н’Диайе.

Гатти раздавал воду. Он не читал проповедей. Просто сидел у входа, помогая считать. Иногда молился про себя. Иногда — вслух.

— Один. Два. Три. Двадцать семь. Сорок. Шестьдесят два…

— Это списки? — спросила Серафина.

— Это не мёртвые. Это живые. Я просто считаю, сколько ещё осталось.

К полудню очередь вытянулась на три улицы. Среди ожидавших были солдаты без формы, дети с ножами в карманах, старики с закрытыми глазами, словно боялись, что, если откроют — всё исчезнет.

— Почему они молчат? — спросила одна из помощниц. — Почему никто не кричит?

— Потому что они ещё не уверены, что можно, — ответил Гатти. — Крик — признак жизни. А пока у них — только тишина.

Серафина бинтовала руку подростку. Тот молчал, сжимая зубы.

— Кто это сделал? — спросила она.

— Своих не сдаю, — отрезал он.

— А чужих?

Он молчал.

— Хорошо, — сказала она. — Тогда просто не умирай. Ни за них. Ни за нас.

Он посмотрел на неё впервые. Там, в этом взгляде, было что-то, что нельзя перевести на язык. Не благодарность. Не обида. Сдержанная потребность в смысле.

Вечером, когда город уже начал гудеть — не от выстрелов, а от шагов, от голосов, от движений — Гатти вышел на лестницу школы, где сидели двое шахтёров. Он взял мегафон, включил его и сказал:

Поделиться с друзьями: