Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Человек без свойств (Книга 2)
Шрифт:

— Я пришла просто потому, что хотела, чтобы вы мною руководили.

Линднер растерянно и усердно продолжал размахивать словесным бичом; он подозревал, что Агата нарочно сбивает его с толку, но не находил в себе силы повернуть назад и положился на будущее.

— Быть на всю жизнь привязанным к человеку без физического влечения к нему — это. конечно, тяжкое наказание! — воскликнул он. — Но разве именно в том случае, когда партнер у нас недостойный, мы не навлекли на себя это наказание тем, что были недостаточно внимательны к знакам внутренней жизни?! Многие женщины бывают ослеплены внешними обстоятельствами, и кто знает, не наказывают ли нас для того, чтобы растормошить нас! Голос у него вдруг сорвался. Агата, слушая его, кивала головой в знак согласия; но представить себе Хагауэра ослепительным соблазнителем было выше ее сил, и ее милые глаза это выдали. Линднер, предельно растерявшись, заверещал фистулой:

— Ибо кто жалеет розог, ненавидит дитя, а кто его любит, тот и наказывает!

Сопротивление его жертвы окончательно превратило теперь

стоявшего .на твердой почве философа жизни в певца наказаний и волнующих обстоятельств, которыми они сопровождаются. Он был опьянен неведомым ему ощущением, рожденным тесной связью его моральных уколов гостье с возбуждением всей его мужественности, ощущением, которое символически, как он сам теперь понимал, можно было назвать сладострастным.

Но «наглая завоевательница», хотя ей нора уже было наконец предаться отчаянию и отбросить тщеславие женской своей красоты, деловито отозвалась и на его угрозы розгой, тихо спросив:

— Кто наказывает меня? Кого вы имеете в виду?

А это нельзя было высказать! Линднер вдруг потерял отвагу. Между волосами у него выступил пот. Невозможно было назвать в такой связи имя бога. Его взгляд, направленный вперед, как двузубец, медленно отошел от Агаты. Агата это почувствовала. «У него, значит, тоже язык не поворачивается!» — подумала она. Ей доставило бы безумное удовольствие дергать этого человека до тех пор, пока у него не сорвалось бы с языка то, чего он не хотел выдать ей. Но на сей раз было достаточно; разговор дошел до крайней границы. Агата поняла, что это была пылающая и прозрачная от пылания отговорка, чтобы не сказать решающего. Впрочем, и Линднер знал теперь, что все, что он говорил, да и все, что его волновало, да и само преувеличение, шло только от боязни преувеличений, самым развязным из которых было, на его взгляд, приблизиться к тому, что должно оставаться скрытым за высокими словами, с нескромными инструментами эмоций и чувств, на что явно толкала его эта «преувлеченная» молодая женщина. Он назвал это теперь про себя «оскорблением скромности веры». Ибо за эти мгновения кровь у Линднера отхлынула от головы и потекла своим обычным путем; он проснулся, как человек, увидевший себя голым вдали от двери своего дома, и вспомнил, что не смеет отпустить Агату без утешения и назидания. Глубоко вздохнув, он отступил от нее, погладил бороду и с укором сказал:

— У вас неспокойный характер и вы фантазерка!

— А у вас странные представления о галантности! — холодно сказала Агата, ибо ей уже расхотелось продолжать.

Между тем Линднер счел необходимым для своей реабилитации сказать еще кое-что:

— Вам следовало бы научиться в шкоде реальности неумолимо обуздывать свою субъективность, ибо того, кто не обладает этим умением, его фантазии быстро повергнут наземь!

Он осекся, ибо эта странная женщина все еще исторгала голос у него из груди совершенно вопреки его воле.

— Горе тому, кто порывает с обычаем, он порывает с реальностью! — прибавил он тихо.

Агата пожала плечами.

— Надеюсь увидеть вас в следующий раз у нас! — предложила она.

— На это я вынужден ответить: нет, никогда! — горячо и теперь вполне по-земному запротестовал Линднер. — Между вашим братом а мною существуют такие противоречия во взглядах на жизнь, что лучше нам избегать всяких контактов, — прибавил он в свое оправдание.

— Придется мне, значит, прилежно посещать школу реальности, — спокойно ответила Агата.

— Нет! — повторил Линднер, но при этом как-то странно, чуть ли не угрожающе, преградил ей путь, ибо она уже приготовилась уйти. — Ни в коем случае! Вы не должны ставить меня в неловкое положение перед коллегой Хагауэром, навещая меня без его ведома!

— Вы всегда так страстны, как сегодня? — насмешливо спросила Агата, вынудив его этим дать ей дорогу. Она чувствовала, что сейчас выдохлась, но вообще-то стала сильнее. Страх перед ней, которого не сумел скрыть Линднер, толкал ее к действиям, чуждым истинному ее состоянию; но если требования брата легко обескураживали се, то этот человек вернул ей свободу распоряжаться собственной душой, как она пожелает, и ее утешало то, что она смущает его.

«Может быть, я как-то уронил свое достоинство?» — спросил себя Линднер, когда она ушла. Он напряг плечи и несколько раз прошелся по комнате. Наконец он решил продолжить общение и облек свою неловкость, очень при этом большую, в солдатские слова: «Надо обладать твердой волей, чтобы быть храбрым, несмотря ни на какую неловкость!»

Петер же, когда Агата поднялась, отшмыгнул от замочной скважины, где он не без удивления подслушивал, что напевает отец «этой дурехе».

45

Начало ряда удивительных событий

Вскоре после этого визита повторилось то «невозможное», что почти уже физически витало вокруг Агаты и Ульриха, и случилось это поистине без того, чтобы что-то случилось.

Они переодевались для какого-то вечернего развлечения, в доме не было никого, кроме Ульриха, чтобы помочь Агате, начали они не вовремя и потому находились уже четверть часа в ужасной спешке, когда наступила небольшая пауза. На спинках мебели и на всех плоскостях комнаты еще было разложено по частям почти все обмундирование, надеваемое на себя женщиной в таких случаях, и Агата как раз склонилась над своей ступней со всей внимательностью, какая нужна при натягивании тонкого шелкового чулка. Ульрих стоял у нее за спиной. Он видел ее голову, ее шею и эту почти голую спину; туловище склонилось

над поднятым коленом немного вбок, а на шее напряженно круглели три складки, тонкие и веселые, проносясь по ясной коже, как три стрелы; прелестная телесность этой картины, возникшая из мгновенно растекшейся тишины, казалось, лишилась своей рамки и перешла в тело Ульриха так неожиданно и непосредственно, что он покинул свое место и — не совсем так безотчетно, как развевается на ветру полотнище флага, но и без преднамеренья — подкрался на цыпочках поближе и неожиданно для нагнувшейся впился с ласковой дикостью зубами в одну из этих стрел, причем рука его обняла сестру. Затем зубы Ульриха так же осторожно отпустили укушенную; правая его рука охватила ее колено, и, прижав левой ее туловище к своему, он пружинисто выпрямился и высоко поднял ее. Агата при этом испуганно вскрикнула.

До сих пор все протекало так же озорно и шутливо, как многое прежде, и если оно и переливалось красками любви, то с робким, по сути, намерением скрыть ее более опасную необычную природу под таким веселым и хорошо знакомым нарядом. Но когда Агата, преодолев испуг, почувствовала, что не столько летит по воздуху, сколько покоится в нем, избавленная от всякой тяжести и управляемая вместо нее мягкой силой постепенно замедляющегося движения, одна из тех случайностей, над которыми никто не властен, сделала так, что она показалась себе в этом состоянии удивительно умиротворенной, прямо-таки отрешенной от всяких земных тревог; изменившим равновесие ее тела движением, которое она никогда не смогла бы повторить, она смахнула с себя и самую последнюю шелковинку тяжести, повернулась, падая, к брату, и, продолжая как бы и в паденье подъем, упала облаком счастья ему на руки. Ульрих отнес ее, мягко прижимая се тело к себе, через темнеющую комнату к окну и поставил рядом с собой под слабый свет вечера, который залил ее лицо, как слезы. Несмотря на силу, потребовавшуюся для этого, и на принуждение, испытанное сестрой со стороны Ульриха, то, что они сделали, казалось им странно далеким от силы и принуждения; это можно было, пожалуй, снова сравнить с удивительной пылкостью картины, которая для руки, дотрагивающейся до нее извне, есть всего лишь смешная, покрытая красками плоскость. Точно так же и у них не было на уме ничего, кроме физического процесса, заполнившего целиком их сознание, и все же наряду с природой невинной, поначалу даже грубоватой шутки, приводящей в движение все мышцы, он обладал другой природой, которая предельно нежно расслабляла все члены и в то же время опутывала их несказанной чувствительностью. Они вопросительно обняли друг друга за плечи. Братство телесной их стати передалось им так, словно они поднялись из одного корня. Они посмотрела друг другу в глаза с таким любопытством, словно ничего подобного доселе не видели. И хотя того, что, в сущности, произошло, они не смогли бы рассказать, потому что слишком горячо в этом участвовали, они все-таки, казалось им, знали, что только что вдруг оказались на миг внутри этого общего состояния, на границе которого уже так долго медлили, которое уже так часто друг другу описывали и на которое все же смотрели всегда только извне.

Если трезво проверить, — а они оба украдкой так и сделали, — то вряд ли это представляло собой нечто большее, чем восхитительный случай, и в следующий миг или, по крайней мере, с возобновлением какого-либо занятия свелось бы на нет; однако этого не произошло. Напротив, они отошли от окна, зажгли свет, принялись снова за свои дела, но вскоре от них отказались; и без всяких предварительных объяснений по этому поводу Ульрих пошел к телефону и сообщил туда, где их ждали, что они не приедут. На нем был уже вечерний костюм, но незастегнутое платье Агаты еще свисало у нее с плеча, и только теперь принялась она приводить свои волосы в надлежащий порядок. Посторонние шумы, примешивавшиеся к его голосу в аппарате, и возникшая связь с миром нисколько не отрезвили Ульриха; он сел напротив сестры, прекратившей свое занятие, и когда взгляды их встретились, ничто не было так несомненно, как то, что решение принято и любые запреты им безразличны. Однако вышло иначе. Их согласие оповещало их о себе с каждым вздохом; это было упорно выстраданное согласие — освободиться наконец от тягости страстной тоски, — и выстраданное так сладко, что мысли об осуществлении почти отрывались от них и уже соединяли их в воображении, подобно тому как буря гонит перед волнами пелену пены; но еще большее желание велело им не двигаться, и они были не в состоянии еще раз потянуться друг к другу. Они хотели это сделать, но жесты плоти стали для них невозможны, и они чувствовали какое-то неописуемое предостережение, не имевшее ничего общего с велениями пристойности. Из мира более совершенного, хотя еще смутного соединения, от которого они прежде вкусила как бы мечтательно-символически, на них дохнуло более высоким велением, повеяло более высоким предвестьем, любопытством или предвиденьем.

Они помолчали в растерянности и задумчивости и, уняв свое волнение, медленно начали говорить.

Ульрих сказал бездумно, как говорят в пустоту:

— Ты луна…

Агата поняла это.

Ульрих сказал:

— Ты улетала на луну и была мне снова подарена ею…

Агата промолчала: так лунные разговоры сердце вбирает в себя целиком.

Ульрих сказал:

— Это символ. «Мы были вне себя», «мы обменялись телами, не прикасаясь друг к другу» — это тоже символы! Но что такое символ? Толика реальности с очень большой долей преувеличения. И все-таки я мог бы поклясться, что, как это ни невозможно, преувеличение было очень ничтожным, а реальность была почти уже огромна!

Поделиться с друзьями: