Черная Ганьча
Шрифт:
– Форма не догма, товарищ подполковник.
– Я сказал: засмеют! Что за манера возражать по каждому поводу?.. Зажгите свет.
Канцелярию наполнили сумерки.
Суров щелкнул выключателем, загорелся яркий свет, и Голов зажмурился. Лицо его взялось морщинами, стало видно нездоровую одутловатость и припухшие веки, опущенные книзу уголки губ - лицо усталого человека.
Вот не понимаю, Суров, - заговорил Голов без раздражительности.
– Не понимаю, как в вас совмещаются жесткость и беспочвенный альтруизм, лишенный всякой логики. Я объясню свою мысль. Вот хотя бы с занятиями по строевой и физической подготовке. Даже я, человек жесточайшей требовательности, не стал бы гонять людей до изнурения, как это делаете вы. И в то же время всячески опекать Шерстнева.
– Понял, но не согласен.
– С чем?
– Со многим.
Голов закурил сигарету. Было видно, как у него дрожат пальцы и подбородок, - видно, гневался, но не давал выхода чувствам.
– Уточни, пожалуйста, если не секрет. Постарайся ответить, зачем людей изводишь. И другие вопросы освети. А я попробую понять тебя.
"Что ж, скажу, - решил Суров мысленно.
– Человек же он, должен понять".
– Можно курить?
– спросил. И, получив разрешение, затянулся с жадностью, как всегда, когда волновался.
– Людей я не извожу, товарищ подполковник, - сказал он наконец, ощущая на себе пытливый взгляд Голова. Учу их тому, что может потребоваться на войне.
– Стало быть, для физической закалки. Я так понимаю.
– Больше для духовной.
– Вот как?! Для духовной закалки принуждаешь их по нескольку раз преодолевать полосу препятствий, тратить время на отрывку окопов полного профиля, окопов, которых нарыто достаточно.
– Вы поставили вопрос, я на него отвечаю.
– Суров начал сердиться и, сердясь, не обращал внимания, нравится ли Голову его речь и тон или не нравятся.
– Если здесь, на границе, мы не научим своих подчиненных выполнять свой долг с максимальной отдачей, то где в другом месте они наверстают пробелы духовного воспитания? Иначе какие мы к черту командиры! Просто тогда мы служаки... Вот я, офицер семидесятых годов, спрашиваю себя: "Чем ты, Суров, отличаешься от командиров тридцатых, сороковых и даже шестидесятых?" Более глубокими военными и общими знаниями? Хорошо. Но это - не твоя заслуга. Умением отличить Пикассо от Рембрандта или фуги Баха от Бетховенского рока? Неплохо. Но опять же тебя этому научили...
– Ну и что?
– нетерпеливо перебил Голов и в нетерпении похлопал ладонью по столешнице.
– Чего ты добиваешься?
– Малого. В моем понимании, служба, дисциплина, учеба для личного состава должны стать делом совести, да таким малым, чтобы за него стыдно было хвалить.
– И каков твой КПД?
– Есть сдвиги к лучшему. Небольшие, но ясно видимые.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Давно отлетело эхо салюта над могилой мертвых дубов и утонуло в тумане над болотами, рассеялось в мерцающем лесном сумраке, уже давно дневной свет стал потихоньку редеть, растворяться в предметах, обретая цвет и глубину, отправился восвояси Голов, а Суров все еще оставался в канцелярии один, машинально погасив свет, сидел в потемках и с сожалением думал, что напрасно разоткровенничался, не надо было обнажать душу. Он с самого утра не был сегодня весел, и излишняя доверчивость окончательно испортила ему настроение.
И вдруг вспомнил, что забыл Голову доложить о состоянии Барановского. И подполковник, видно, запамятовал, не проявил интереса. А Васька-то Барановский отделался ссадинами. "В счастливых портках родился", - сказал о себе Васька, на свой лад перефразировав поговорку.
20
Суров взбежал на крыльцо, остановился перед закрытой дверью своей квартиры, раздумывая, открывать ее или, не заходя, возвратиться в канцелярию, где снова поселился после отъезда матери. Всякий раз, поднимаясь на крыльцо, он как бы замирал у двери, все чудилось: сейчас навстречу кинется Мишка, радостно прокричит: "Папка пришел!" На крик из своей мастерской появится Вера, шагнет к нему, подставив губы для поцелуя...
Он открыл дверь,
и с веранды дохнуло застоявшимся теплым воздухом, пылью и запахом красок. Почти весь день обращенная к солнцу веранда прогревалась, и сосновые доски слезились розовой смолой, оранжево просвечивали сучки. На крашеном полу осела пыль, за Суровым остались следы. Пыль лежала на нескольких этюдах, забытых Верой в предотъездной спешке или оставленных за ненадобностью.Суров разделся до пояса, нашел метлу, тряпку и принялся за уборку. Она отняла не меньше часа. Когда очередь дошла до веранды, времени почти не осталось. Он позволил себе задержаться всего на несколько минут. Снял с гвоздя этюд, протер влажной тряпкой. Обыкновенный прямоугольник картона, писанный маслом и с виду не примечательный, сейчас привлек его внимание. Свежий снег с несколькими каплями крови. И чуть поодаль - серые, с зеленоватым отливом перышки небольшой птицы.
Раньше Суров никогда особенно не вникал в Верины "художества", как шутя называл ее творчество, и теперь с заметным интересом перевел взгляд на другой, размером побольше, картонный прямоугольник. Тот же снег, кровь и растерзанная птичка, очевидно синица, судя по оперению. Или зимородок.
Странные вкусы появились у Веры. К такому заключению привел третий этюд на эту же тему - акварель, исполненная в той же манере: на первом плане кровь на белом снегу, убитая птица - потом. Этюд висел отдельно от первых двух на боковой стене старого шкафа, в котором Вера держала краски, кисти, картон. Вместе с удивлением у Сурова невольно возникла мысль: маленькая драма на снегу - это у нее не случайно. Что-то личное Вера вынесла на картонный прямоугольник специально для него, для Юрия Сурова, как молчаливый протест. И не случайно, видимо, оставила три этюда...
Углубленный в размышления, он не придал значения донесшимся сюда словам.
– Прямо по дорожке идите, - произнес мужской голос.
– Большое спасибо, - ответил девичий.
Суров, все еще держа в руках снятый со шкафа этюд с досадой подумал, что, занятый служебными делами, он чего-то недосмотрел, не заметил перемен в Вере, не увидел назревающей драмы.
По дощатым ступенькам крыльца простучали легкие каблучки, в дверях остановилась девушка в светлом платье, загорелая, улыбающаяся.
– Здравствуйте, товарищ капитан.
Приход Люды явился для Сурова неожиданностью и был ему неприятен. Он опешил, увидев ее на веранде своей квартиры, и спросил с неприязненной удивленностью:
– Как вы сюда попали?
– Через калитку, - тихо, без прежней приподнятости, ответила Люда.
– Знаю, что не через дымовую трубу, - буркнул Суров.
– Я спрашиваю, кто вас сюда пропустил?
С лица девушки сбежала улыбка, будто смыли ее.
– Честное слово, я сама... То есть, не совсем сама. Дежурный проводил. Можете у него спросить. Если нельзя, уйду.
Суров понял, что ведет себя как последний дурак, что еще смешнее выглядит сам, полуголый, с мокрой тряпкой в руке.
– Проходите, - наконец пригласил.
– Я сейчас.
Возвратился одетый. Люда стояла посредине веранды, все еще не оправившись от смущения и не зная, куда себя деть. Даже спрятала за спину нарядную сумочку желтой кожи с белой отделкой, так гармонировавшей с белыми туфлями на высоких каблуках.
После неласкового приема Сурову тоже было не по себе.
– Садитесь, - пригласил он и отметил про себя, что она хорошенькая, эта аспирантка.
Сесть было не на что. Люда весело рассмеялась и сказала, озорно блеснув глазами:
– Очень мило: садитесь, на чем стоите.
Тогда и он рассмеялся:
– Верно. Как говорят в Одессе, иди сюда, стой там. Сейчас принесу стул.
– Почему ему вспомнилась Одесса, он не подумал.
Она его никуда не пустила, взяла за руку, как тогда в лесу:
– Вы были ко мне так добры и внимательны, я бы сказала, галантны, как рыцарь.
Суров отнял руку:
– Ну, знаете...
– Да, да, да, галантны. Не нужно бояться старинного слова. Вообще не нужно бояться хороших слов.
– Это прозвучало немного напыщенно.
– Большое вам спасибо.