Черняховского, 4-А
Шрифт:
Ох, да ладно, пускай он покоится с миром после всех своих болезней!.. А словарей синонимов у меня сейчас пруд пруди, и все намного лучше и полнее того, пропавшего, только стихи мои заметно лучше не становятся…
Однако вернёмся ненадолго к лету на Клязьме, когда мама жила на даче у Елизаветы Григорьевны и её сыновей, и мой славный Кап махал своим хвостиком там же.
Я изредка приезжал туда, к маме, и в один из приездов узнал жуткую весть: совсем недавно Кап пропал!.. Правда, через два дня, к счастью, нашёлся. Его обнаружил и привёл обратно наш с Витей бывший соученик Костя Садовский, ныне преуспевающий адвокат, снимавший дачу на одной улице с Фришами. Естественно, я тут же помчался к Косте выяснять подробности, и тот рассказах их хорошо подвешенным адвокатским языком.
Пёс куда-то убежал, и Надежда Александровна, моя мама, очень разволновалась, ходила по всему посёлку, искала, повесила несколько объявлений на столбах: что «пропал спаниель, чёрно-пегий, кличка Кап, нашедшему вознаграждение».
Мне понравилась манера изложения Костей этих событий, я вспомнил, что он и у нас в школе считался остроумцем и шутником, что не помешало ему ещё в девятом классе не по-шуточному сойтись с высокой и красивой Олей, похожей на тургеневскую героиню. Но женился он потом не на ней, а на Лене Азаровой, тоже однокласснице, которая хорошо играла в волейбол, и сейчас, я знал, у них два сына. Ещё я вспомнил, когда Костя описывал свой путь со станции, что до войны мы тоже жили здесь, в Мамонтовке, в посёлке Сосновка, и как я бессчётное число раз ходил по улице Ленточка, где за такими мальчишками, как я, гонялся — просто так, чтобы самому потешиться и нас напугать — сын поэта Демьяна Бедного, Свет, и какая непросыхающая грязища была почти всегда в овраге, где стояло несколько бараков, которые почему-то назывались «Шанхаем»; вспомнил и поле, на котором уже тогда начали строить дачи, и оно превратилось в Полевую улицу, а та переходила (и переходит сейчас) в Мичуринскую, которая ведёт на Пушкинскую, где стояла наша бревенчатая дачка (и стоит сейчас, только она уже давным-давно не наша).
А с женой Кости, Леной Азаровой, я начал учиться ещё в школе на Хлебном, с пятого класса. Внешне Лена мне тогда нравилась, а так — нет: чересчур задавалась. С двумя девчонками придумала какое-то тайное общество, у него был даже свой герб — лежащая на боку восьмёрка, обозначающая бесконечность, которая, видимо, должна была стать им подвластна. На меня же Лена не обращала должного внимания, а отдавала предпочтение Кольке Горлову, который был намного выше меня ростом, но я, честное слово, раз в сто красивей, и я решил однажды дать ей понять, кто я такой, и сочинил целую пьесу из испанской жизни в трёх действиях и семи картинах, в стихах и с предисловием. В предисловии было сказано, что «эта пьеса написана под впечатлением от школьной жизни, и в ней автор осмеял плохие стороны некоторых индивидуалов. Как-то: наивность, глупость, излишняя самоуверенность, преждевременные увле-ния…» (Слово «увлечения» автор постеснялся даже написать полностью — вот какая душевная чистота была у него в шестом классе! А вы каковы сейчас, надменные потомки-шестиклассники? Лишь о «траханье» говорите и думаете!..)
За предисловием следовал короткий пролог в виде песенки:
У донны Лауры характер беспечный
И домик в Гранаде, с балконом, конечно,
И вот под балкон, хоть его и не звали,
Явился с гитарою дон Паскуале
И, взявши аккорд за отсутствием дел,
О розах и грёзах и слёзах запел.
УэрерА, ТуэрерА,
Ассамблея драматерА,
ЭстремадА, баррикадА,
Серенада под Эспань.
Честно скажу: и стишок, а абракадабра припева сочинены не мной — их я услышал, не помню, от кого, и оттуда же взял имена некоторых действующих лиц: капризной красавицы Лауры, которая не понимает и не ценит достоинств благородного красавца, умницы и смельчака дона Педро и безрассудно склоняет свои симпатии на сторону нелепого простака дона Паскуале (Кольки Горлова!). Но, клянусь, всё дальнейшее в пьесе вышло из-под моего собственного пера, и если вы могли бы полностью прочитать написанное, то, ручаюсь, согласились
бы со мной, что оно являет чистейший пример классицизма в литературе, то есть стиля, опирающегося на представление о разумной закономерности мира, о возвышенных нравственных идеалах, которые мы с вами находили и находим в сочинениях Корнеля, Расина, Вольтера, Мольера, а позднее у Гёте и Шиллера… А соцреализмом, скажу как на духу, от этого талантливого произведения и не пахло: потому как не соблюдался в нём основной метод этого направления, который «требует от художника исторически конкретного изображения действительности в её революционном развитии, сочетающейся с задачей воспитания трудящихся в духе социализма». (Эта абракадабра почище той, что в припеве к песенке-прологу, цитируется по «Уставу Союза советских писателей», принятому в 1934 году.)Пьесу я дал тогда почитать Лене, но, к сожалению, произведения в духе классицизма на неё впечатления не производили, и тогда я сочинил рассказ, полностью отвечавший требованиям Устава советских писателей: о борьбе за свободу и справедливость в средневековой Франции. На него я получил от Лены краткую, написанную красными чернилами и красивым крупным почерком, рецензию, в которой она строго, но справедливо указывала, что «этот рассказ идИологически не выдержан. У тебя, Юра, не показана классовая борьба, и Жак Марион только из-за личной ненависти к графу примкнул к восстанию…» (Кстати, отец Лены, известный когда-то коммунистический деятель, тоже примкнул, в своё время, «к восстанию» и был, ещё до того, как мы с его дочерью окончили школу, арестован и расстрелян.)
Однако, что это я снова углубился в далёкие времена, о которых уже писал раньше? Вернусь в более поздние годы…
4
Ан нет, не получается: не даёт покоя прошлое. И толчком стала недавняя встреча с Кирой, кого не видел уже лет десять — с тех пор, как окончил институт и расстался с Марьяной (Марой), что случилось вскоре после той злополучной поездки с Кирой в Молдавию; а до этого расстался и с Кирой — после ещё более злополучной тройственной встречи, которую, сдуру, сам устроил: ничего умнее придумать не мог!
Представляете? Признался Марьяне, что обманул её: что ездил на юг вовсе не с группой студентов, а только с одной студенткой. И, чтобы до конца быть честным, сказал я ей тогда, предлагаю теперь встретиться втроём — ты, Кира и я — и решить, как всем нам быть дальше: мы же умные, интеллигентные люди — неужели не сможем спокойно обсудить проблему и найти правильное решение?.. Ну, не кретин? Не зашёл у меня умишко за разум? Такое ведь ни в одной книжке не прочтёшь!..
Решения мы, конечно, не нашли, спокойного обсуждения не получилось. За окном разбушевалась августовская гроза, бедная Марьяна кинула в меня чайник, а потом пыталась отравиться (или инсценировала отравление — я так и не знаю). Обо всём этом я тоже подробно писал в III части моего «сериала», а сейчас просто вспоминаются дела давно минувших дней.
Пять лет я прожил у Мары в её комнате в Южинском переулке, и это было, честно скажу, хорошее для меня время. А для неё, думаю, не очень. Она много работала — операционной сестрой в онкологической больнице, после работы зачастую подрабатывала — ездила делать уколы, но больше сил и нервов отнимало ежедневное стояние в очередях, без которых ничего купить, кроме, пожалуй, спичек, было невозможно. И, тем не менее, всегда была доброжелательной, энергичной, щедрой, готовой помочь близким и дальним. У неё был живой ум, она быстро сходилась с незнакомыми людьми, вызывала симпатию. Уж если моя мама, человек по природе весьма застенчивый и неконтактный, сравнительно быстро освоилась с Марой — чего больше? Мне, повторюсь, было хорошо с ней, но вот ей со мною — вряд ли. Я в ту пору много пил — не так много, как часто; пропадал у старых и новых друзей, куда, по большей части, ходил без неё — потому, главным образом, что она приходила домой поздно, усталая. Однако никаких претензий, никакого недовольства не было. Во всяком случае, она их не проявляла: понимала, умница, что я, вольно или невольно, навёрстываю упущенное за годы пребывания на военной службе — в академии, на войне.
Мои гулянки вскоре окончились: я пошёл учиться в педагогический институт, на вечернее отделение, днём — работал там же, лаборантом на военной кафедре. Со второго курса к этому прибавились частные уроки по английскому; к своим ученикам я мотался по всей Москве, даже за город. Тем не менее, мы с Марой, всё же, ходили в гости и к её родным, и к нам приходили гости. Она любила принимать их, была превосходной хозяйкой…
Ну, так что же? — можно спросить у меня после этого вполне искреннего панегирика. — Что же тебе было надобно, Юрочка? Какого рожна ты затеял все эти любовные игры, которые не только не пожелал скрывать, но даже довёл до трёхсторонней «разборки», по-современному выражаясь, каковую тоже сам придумал и организовал? Крыша, что ли, поехала? — хочется спросить у себя в том же стиле. И добавить: ну, ладно, ну, захотелось чего-то новенького, ну, может, ты вообще из этих… как их… из «вагинострадальцев» (это мой собственный эвфемизм, взамен весьма нецензурного словца)… Но зачем же, как говаривал классик, мебель, то есть судьбу, ломать? Свою и чужую?