Цивилизации
Шрифт:
Такую политику принимали без радости. Оуян Сю вспоминает историю древней принцессы, которую выдали замуж, чтобы смирить некоего северного принца. «Кто выдаст дочь хана за варвара?» Она подставила нефрит своего лица бесчувственному песку и ветру и сочиняла музыку, чтобы смягчить свое одиночество. «Принцесса с нефритовым лицом умерла на краю света», но ее музыка вернулась домой, где ее играют во внутренних покоях девушки с тонкими пальцами; они не в силах представить себе «пустое небо», навеявшее эту музыку, или «желтые облака на бесконечных просторах». «Откуда им знать, что эти мелодии могут разбить сердце?» [303]
303
Egan, op. cit., pp. 115–116.
В течение описанного периода и все последующее двести лет степь оставалась людским котлом, постоянно кипевшим, иногда перекипавшим, углубляться в который было очень опасно. Соседи, считавшие себя цивилизованными, редко осмеливались
Подобно всем великим революциям, эта начиналась в крови, но кончилась конструктивно. Когда союз монгольских племен, ставший центром разрастающегося государства, впервые начал угрожать соседям, казалось, он несет гибель цивилизации — истребляет оседлых жителей, стирает с лица земли города, презирает то, что его враги считали высокой культурой. Однако этот же союз сыграл уникальную реформирующую роль в истории цивилизации Евразии. Вначале людей за пределами степи, от христианского мира до Японии, объединил страх перед самым страшным завоевателем, какого когда-либо порождала степь; потом тот же самый завоеватель навязал им единый мир. И на сто лет после первоначального ужаса монгольского завоевания степь стала дорогой быстрых связей, она соединила окраины огромной территории и способствовала распространению культуры по двум континентам.
Монгольское завоевание зашло дальше и длилось дольше, чем все предшествующие кочевые империи, отчасти благодаря доблести и харизме отдельно взятого военного предводителя. Сегодня память о Чингисхане сводится к двум мифам. Во всем мире его имя — синоним безжалостности и жестокости; в Монголии он превращен в народного героя (кстати, при коммунистах его имя почти не разрешалось упоминать, поскольку его образ не вязался с образом «типичного миролюбивого монгола») [304] . О том, какое впечатление он производил на современников своим неподкупным варварством, свидетельствует история Чан Чуна, даосского мудреца, вызванного к Чингисхану в 1219 году. «Долгие годы, проведенные в пещере в скалах», сделали этого мудрого человека почитаемым повсюду; но в возрасте семидесяти одного года он «готов был явиться по призыву двора Дракона» и предпринять трудное трехлетнее путешествие, чтобы прибыть к хану, к подножию Гиндукуша. Но были принципы, которые мудрец не желал нарушать даже ради хана. Он отказался ехать с новыми обитательницами ханского гарема и не поехал через места, «где нет овощей» — он имел в виду степи. Однако он пересек пустыню Гоби, поднялся на «горы страшного холода» и проследовал по диким местам, где его сопровождающие смазывали лошадей кровью, чтобы отогнать демонов [305] . Один из его учеников в своем рассказе приводит слова самого Чингисхана, демонстрирующие качества, которыми восхищался Чан Чун: «Небеса устали от чрезмерной роскоши Китая. Я остаюсь в дикой местности на севере. Я возвращаюсь к простоте и снова ищу умеренности. Я ношу ту же одежду и ем ту же пищу, что пастухи и конюхи, и обращаюсь с солдатами как с братьями» [306] .
304
Bisch, op. cit., p. 33.
305
J. Mirsky, Chinese Travellers in the Middle Ages (London, 1968), pp. 34–82.
306
R. Grousset, The Empire of the Steppes (New Brunswick, 1970), p. 249.
Насилие, свойственное степям, обратилось вовне, к соседним цивилизациям. Чингисхан сумел навязать степному миру беспрецедентное единство. Созданный им союз племен действительно представлял объединенное усилие жителей степи, направленное против окружавших степь оседлых жителей. Он был одушевлен единой простой идеологией: Бог дал монголам право завоевать весь мир, и это право подкреплено вселяемым страхом. После смерти Чингисхана набранная союзом инерция привела армии монголов в 1241 году на берега Эльбы и в 1258 году на берега Адриатики. В 1260 году они добрались до края Африки. В 1276 году завершили трудное завоевание Китая, побудив пехоту пересечь рисовые поля, где не могла действовать монгольская конница, и использовав осадную технику против городов, так как здесь не помогала обычная монгольская тактика ведения войны.
В письмах, отправленных из императорского двора в то время, когда монголы готовились к завершению войны, звучат трагические ноты. В 1274 году вдовствующая мать императора Цзин Сяо рассуждала о том, в чем вина Китая:
Падение империи, я думаю, есть следствие неустойчивости нашей морали. Сердце благожелательного и заботливого неба выражено в звездах, но мы не послушались их. Изменения земной орбиты предсказывали наводнения, но мы не обратили на них внимания. Звуки печального плача слышались повсюду в природе, но мы не стали искать причину. Голод и холод охватили наши арми^ но, мы, не, смогли их утешить [307] .
307
Davis, op. cit., p. 62.
Последняя битва произошла в 1275 году при Чанчао. В ней участвовал поэт И Тинкао:
Миллион человек нагрянули с запада. Не было сил сопротивляться, Одни в сражении, приготовившись умирать, ощущали мы острый запах пыли на поле битвы. Никто не выжил, чтобы рассказать о случившемся, О том, как солнце садилось за стены, о зеленом свечении смерти [308] .В феврале 1276 года, когда все его советники разбежались и мать готовилась к бегству, молодой император написал монгольскому хану письмо, в котором отрекся от престола:
308
Ibid., p. 101.
Я, правитель великой империи Сун, Чжао Сянь, сотни раз склоняю голову, передавая этот документ Вашему Величеству, Милостивому, Сверкающему, Возвышенному и Доблестному Императору… Я, Ваш слуга, и царственная вдова денно и нощно жили в тревоге и страхе. Мы хотели сохранить жизнь, чтобы продолжить династию в изгнании. Но расположение Неба изменилось, и Ваш слуга решил измениться вместе с ним… Ваш слуга, возможно, одинок и слаб, но мое сердце, переполняемое чувствами, не может смириться с перспективой внезапного уничтожения трехсотлетнего имперского алтаря моих предков. Будет ли этот алтарь заброшен или сохранен в целости, зависит исключительно от новой морали, которую Вы принесете на трон [309] .
309
Ibid., p. 109.
Месяц спустя другой поэт, Ван Юаньлин, ожидая окончания сопротивления в Линане, последней крепости империи, слышал:
Толпы придворных в императорских покоях…
За закрытыми жемчужными ставнями
Слушали топот множества бородатых всадников
Перед дворцом [310] .
Таковы были картины гибели государства. Глубину полученной травмы можно увидеть в тех немногих литературных произведениях, какие сохранились от тех дней: предсмертные записки самоубийц, горестный плач о судьбе любимых, исчезнувших в хаосе, убитых или обращенных в рабство. Годы спустя Ни Пичуан, настоятель даосского монастыря, вспоминает утрату жены: «Я до сих пор не знаю, приняли ли тебя за другую по причине твоей красоты и можешь ли ты, окруженная лошадьми, по-прежнему покупать косметику» [311] .
310
Ibid., p. 115.
311
Ibid., p. 118.
Куда бы ни двинулись монгольские армии, их страшная слава опережала их. Армянские источники предупреждают жителей запада о приближении «предтеч Антихриста… ужасных внешне и не знающих жалости… которые к убийству стремятся с радостью, точно на свадебный пир или на оргию». По Германии, Франции, Бургундии, даже по Испании, где о монголах раньше никогда не слышали, а теперь постоянно видели их в кошмарных снах, прокатилась волна слухов. Говорили, что монголы похожи на обезьян, лают, как собаки, едят сырое мясо, пьют мочу своих лошадей, не знают законов и не проявляют милосердия [312] . «Моя величайшая радость, — говорил, согласно этим слухам, Чингисхан, — проливать кровь врагов и заставлять плакать их женщин» [313] . Осада монголами городов неизменно заканчивалась бойней, в ходе которой, как в Герате, погибало все население города. Когда монголы захватили Багдад, последний калиф был затоптан насмерть — акт надругательства, долженствовавший выразить презрение монголов к врагам.
312
F. Fernandez-Armesto, ‘Medieval Ethnography’, Journal of the Anthropological Society of Oxford, xiii (1982), pp. 283–284; G. A. Bezzola, Die Mongolen in abendlandische Sicht (Bern, 1974), pp. 134–144.
313
C. D’Ohsson, Histoire des Mongols depuis Tchinguiz-jhan jusqu’a Timour Bey ou Tamerlan, 4 vols (The Hague, 1834–1835), vol. i, p. 404, см. Grousset, op. cit., p. 249.
Однако в монголах было не только то, о чем свидетельствуют эти картины. В конце своего пути Чингисхан превратился в законодателя-провидца, покровителя науки и искусства, строителя мощной империи. Чтобы понять созидательную силу монголов, превосходящую их разрушительные возможности, нужно отвернуться от варварства на полях битв и посмотреть на кочевников в домашней обстановке: их образ жизни сохранился почти без изменений среди шатров и стад кочевников наших дней. Восстановить его можно по страницам записей посла-францисканца, который ярко описал то, что увидел при дворе наследника Чингисхана в 1253 году. Посланный королем Франции, который надеялся установить дипломатические отношения с монголами, он в мае на корабле переплыл Черное море и двинулся в кибитке по степи.
«Через три дня, — пишет он, — мы встретили монголов, и я почувствовал, что мы вступаем в другой мир». К ноябрю он добрался до Кенкека, «голодный, умирающий от жажды, замерзший и истощенный». В декабре он поднялся высоко в страшные горы Алтая, где среди ужасных скал читал «Отче наш», чтобы отогнать демонов». И наконец в Вербное Воскресенье 1254 года он вступил в монгольскую столицу Каракорум. Тогда она выглядела ненамного более постоянной, чем лагерь кочевников. Сегодня здесь только руины [314] .
314
P. Jackson, ed., The Travels of Friar William of Rubruck (London, The Hakluyt Society, 1981), pp. 71, 97-171; E. Phillips, The Mongols (London, 1968), p. 101.