Цивилизация Просвещения
Шрифт:
Разумеется, три первых этапа как целое противопоставлены четвертому. Переход от второго к третьему занял примерно век. Простой народ на сто лет отстал от аристократии. Этот важный поворот позволяет приблизиться к сути эпохи Просвещения.
На протяжении всего XVIII века, как и веком ранее, «считалось само собой разумеющимся, что человек знает о приближении смерти — либо потому, что он внезапно осознал это сам, либо потому, что его пришлось предупредить… В ту пору смерть редко бывала внезапной, и внезапной смерти очень боялись — не только потому, что она не оставляла возможности для покаяния, но и потому, что она отнимала у человека его смерть. Надо было быть сумасшедшим, чтобы не замечать признаков надвигающейся кончины; моралисты и сатирики немало высмеивали чудаков, не желавших признавать очевидное». Роль близких, духовных друзей, заключалась в том, чтобы, когда придет необходимость, стать nuncii mortis [50] . Дон Кихоту врач, недовольный его пульсом, советует «на всякий случай подумать о душевном здравии, ибо телесному его здравию грозит… опасность».
50
Nuncii mortis —
«Чем ближе мы подходим к нашему времени, чем выше поднимаемся по социальной и городской лестнице, тем меньше человек ощущает свою собственную близкую смерть…» В XVIII веке врачи отказались от роли nuncii mortis [51] . Друзья тоже больше не вмешиваются, происходит сдвиг в сторону семейного очага. Постепенно. В простонародной среде в первые десятилетия XVIII века смерть чаще всего остается публичной. «Умирающий не должен был быть лишен своей смерти». Необходимо было также, чтобы он на ней председательствовал… Пока кто-то «покоился на ложе, тяжело больной», комната заполнялась людьми — родными, друзьями, соседями, собратьями. Окна и ставни были закрыты. Зажигались восковые свечи. Если прохожие встречали на улице священника, несущего предсмертное причастие, обычай и благочестие требовали, чтобы они последовали за ним в комнату умирающего, хотя бы тот был им вовсе незнаком. Приближение смерти превращало эту комнату в своего рода общественное место. В этом смысл фразы Паскаля: «Я умру один», — намеренная парадоксальность которой подчеркивает, по контрасту с толпой присутствующих, духовное одиночество умирающего. Разумеется, священники старались навести в этой сутолоке хоть какой-то порядок, а врачи эпохи Просвещения в конце XVIII века порывались из соображений гигиены гасить свечи и открывать окна.
51
Nuncii mortis — вестники смерти (лат.).
Каждый человек был свидетелем стольких смертей, что, не слишком страдая, повторял те слова и движения, которые в момент смерти приходили ему на память. Эти смиренные занятия в последние часы помогали и живым, и самому умирающему.
В XVIII веке в кругах знати продолжалось медленное движение. Ретиф де ла Бретон (автор «Парижских ночей») оставил нам свидетельство того, каков был стиль смерти в Париже во второй половине XVIII века. «Однажды вечером, проходя по улице Египтянки, ныне уже не существующей, Ретиф был привлечен звоном колокольчика: священник в сопровождении клирика нес предсмертное причастие» (Пьер Гаксотт). Автор порнографических книг и друг философов повел себя вполне в духе христианской традиции: «Как вспоминает Ретиф… он последовал за ними, подтягивая вместе со священником слова псалма, который читал клирик. На маленькой улице Верде они поднялись на шестой этаж к небогатому почтенному буржуа, дышавшему на ладан. „Брат мой, — сказал священник, — ваша жизнь была беспорочной и трудной, уповайте же на доброту Господа; в этой жизни вы знали одни лишь тяготы; награды ждут вас в жизни вечной; с таким смирением перенося несчастия…” — „Да ведь я, — прервал умирающий, — я был счастливейшим из смертных, у меня была лучшая на свете жена, прекрасные дети, работа, здоровье… Я был одним из счастливейших”. Священник прослезился, обнял его и, взяв причастие, воскликнул: „Мой Боже! Вот сосуд, достойный Тебя!” Он причастил больного и опустился на колени, чтобы прочитать „Тебя, Бога, хвалим”» (о, сентиментальный XVIII век!). Достаточно ограниченная интерпретация, но, что гораздо важнее, здесь — прочность ненарушимой традиции, глубина христианского таинства.
Смиренный и благородный буржуа из рассказа Ретифа умирал в Париже накануне революции как крестьянин XVII века. Тем решением наверху уже начинались перемены, смерть становилась достоянием семейного круга. Присвоение смерти семьей в XVIII веке — составляющая часть двух различных структур. Это один из аспектов общего роста роли семьи. Более, чем когда-либо, ребенок и умирающий принадлежали узкому кругу ближних. Супружеская семья аккумулировала в себе непрерывно увеличивающуюся часть эмоциональной жизни. Но, кроме того, общество более не способно интегрировать смерть. Идеология Просвещения удобства ради отказалась, по крайней мере во Франции и в Англии, — но Англия раскаивается в этом — от всякого эсхатологического продолжения. У нее нет ответа на нелепость могилы; прикрываясь удобным секуляризующим distinguo [52] и используя сдвиг в сторону личностных переживаний, элита эпохи Просвещения избавляется от смерти и от умирающего, перекладывая эту ношу на узкий круг членов семьи.
52
Distinguo — разделяю, различаю (лат.).
Одновременно, в духе «очищенного» христианства Реформации и Контрреформации, элита XVIII столетия, заботясь о гигиене (удобство живущих — превыше всего!), без колебаний разрушала до основания важнейшие обычаи традиционного общества. В XVII–XVIII веках хоронили быстро. Примерно до 1720 года погребение совершалось в церкви на следующий же день. Но в 1720—50-е годы в результате упорной и, без сомнения, оправданной борьбы останки бедняков повсеместно лишаются допуска в церковь, попадая в освященную, но все-таки ненадежную землю кладбища. В то же самое время епископ Лизьё запрещает играть свадьбы по субботам. Борьба против чрезмерного пристрастия к трупам. Недоверие к сексу, распространявшееся даже на освящающее его таинство, религия души, идеология элиты. Между тем требования гигиены ведут к новому неравенству перед лицом смерти. Гигиена не изгоняет аристократов и духовенство из нефа и с хоров. Достаточно складывать тела бедных, имя коим — легион, вне пределов охранительных сводов храма, в стороне от обнадеживающего и воплощенного таинства алтаря. Высокое достоинство бедняков… Умение различить в их чертах облик Христа в день Страшного суда… Возможно, подобные мысли посещали господина с улицы Верде. Элите они вскоре сделаются чужды. Философам —
это само собой, и христианам. Душа и чистота, Господне величие, главенство морали и ясность мысли — вот их новое богатство: клин клином вышибают. Анимизм бедняков? Таинство Воплощения!Потому-то люди эпохи Просвещения были горды своей короткой победой над смертью. Десять дополнительных лет означали двукратный рост населения. Трупы на кладбище и скрытая от посторонних глаз агония. «Сон разума рождает чудовищ». Гойя с барочной гениальностью проиллюстрировал это классическое изречение. Свету разума нечего сказать на эту тему. Первые поколения эпохи Просвещения избегали ее. Уверенность в приобретенных привычках, впечатления христианского детства будут им в этом помогать. Но не бесконечно. Во второй половине XVIII века, пусть и не во Франции, это наконец поймут.
Глава 3
НА ВЕРШИНЕ СОЦИАЛЬНОЙ ПИРАМИДЫ. ГОСУДАРСТВО В ЭПОХУ ПРОСВЕЩЕНИЯ
В хронотопе расширяющейся Европы параметры человеческой жизни впервые по-настоящему изменились. Расширение кругозора людей — первый объективный факт, который смогла уловить философия Просвещения. Она подталкивала человека проникать в сферы, прежде безраздельно принадлежавшие политике и религии. Это расширение кругозора служило внешним стимулом для идеологии Aufklarunga; оно неотделимо от государства, активного и действенного участника этого завоевания человеком себя самого.
В своем стремлении к расширению территории и к могуществу государство подталкивало движение приграничных областей; в своей заботе о том, чтобы лучше исчислять людей и лучше управлять ими, государство заложило основы статистики. Без нее, а значит, без государства не было бы социальной арифметики, не произошло бы, по причине отсутствия данных, выхода за пределы научного, механистического разума в направлении человека. Государство стоит у истоков общественных наук — достояния XVIII века. Государство вело борьбу с бедствием, отнимавшим у него подданных, и, благодаря своему богатству, победило. Государство — и норвежская серая крыса пасюк сумели справиться с чумой: A fame, a peste, a bello, libera nos, Domine [53] . Голод стал реже, а война — гуманнее.
53
«Избави нас, Господи, от голода, чумы и войны» (лат.).
Буржуазное государство, государство как гиперструктура? Если угодно, — но структура эффективная и текучая. Оно служит центром всех социальных образований, двигателем перемен. Государство — источник преобразований. Не в одинаковой мере. Его роль относительно более значима на периферии, нежели в странах густонаселенной центральной оси. Государство эпохи Просвещения взялось за титанический труд: наверстать, вывести «границы» на уровень центра, выстроить с запада на восток и с севера на юг — отчасти из духа соперничества, отчасти для равновесия — однородный пространственно-временной континуум. Таким образом, не может быть и речи о том, чтобы исключить государство из исследования, ставящего своей целью объяснение эпохи Просвещения. Необходимо, скорее, обратное: отвести государству чрезвычайно большое место. В конечном счете государство эпохи Просвещения по сути своей остается блистательным наследием прошлого.
Как обойти вопрос о связях между государством и идеологией? Нередко, будучи частью политических размышлений, идеология Просвещения фатальным образом обращается к проблеме государства и оказывает влияние на тех, кто определяет его судьбу. Взгляд на природу вещей побуждает различать, вопреки видимости, большие сегменты пространства. В центре, в странах срединной оси, изначальная форма государства изменяется мало — постольку, поскольку революция для них уже в прошлом; вокруг, на окраинах, царит подлинное государство эпохи Просвещения, государство, сражающееся с реальностью, которую оно старается подчинить: государство, страстно одержимое идеей наверстать отставание.
В XVIII веке в Европе не было крупных политических потрясений. Пространство главенствует. С 1680 по 1780 год карта нередко меняется; к 1713 году она была довольно основательно перекроена; эти изменения происходили в соответствии с логикой, которую нетрудно понять. Взгляду предстают две Европы, по обе стороны от линии Гамбург — Триест: первая — стабильная, древняя, характеризующаяся устойчивым ростом, быстрым, но без скачков и всегда остающимся под контролем; вторая — со смещениями и скачками не до конца освоенного пространства. Стабильный запад противостоит более текучему востоку; границы на востоке передвигаются легче, чем на западе, потому что на западе теснее связи между человеком и государством. Во Франции, Англии, Нидерландах, Соединенных провинциях государство воздействует на людей напрямую. На востоке государство — это вельможи, junkers [54] , магнаты, крупные собственники. Между ним и равнинной страной крестьян, осваивающих целину, стоит система государственного и частного землевладения: раздел Польши — это перераспределение десяти тысяч поместий; ассимиляция Эльзаса — это долговременный проект, осуществлявшийся тактично и великолепно удавшийся благодаря ста пятидесяти годам усилий, без единой фальшивой ноты. На западе, за исключением Франции и Англии, государства не отождествляются с передовой национальной реальностью; при этом в старых территориальных рамках установлены давно сложившиеся, привычные отношения, которые не так-то легко разрушить. В этом плане реальный уровень хорошо поддается измерению: десять южных голландских провинций, герцогство Миланское, Неаполь составляют привычные объединения; любая перекройка таких регионов куда тягостнее, чем перевороты наверху: аннексия Руссильона в 1659 году, уничтожившая единство Каталонии; медленное размывание испанских Нидерландов Францией Людовика XIV в 1659–1679 годах; изменение в 1748 году традиционной границы между Ломбардией и Пьемонтом, повлекшее за собой массовые переселения и демографические колебания. Точно так же прусская аннексия Силезии в 1740–1742 годах в человеческом измерении стала по большому счету более важным событием, чем первый раздел более не существующей Польши в 1772 году.
54
Прусские помещики (англ.).