Цивилизация Просвещения
Шрифт:
Прогресс астрономии и математической физики на заре второго этапа научной революции (то есть в 1680-е годы) стал одним из факторов перемен в философии Просвещения. После Мальбранша и, возможно, именно из-за него метафизика как систематика и онтология теряет свою ценность. Его наивность шокирует. Она травмирует чувства верующих, Жюрье разоблачает неосознанную дерзость ораторианца. Более многочисленны те, кто отказывается подчинять познание авторитету Откровения. Но оставим Мальбранша. Тайна века, начавшего с отрицания тайны, — это познание. Каково соотношение между мной как познающим субъектом и природой воспринимаемого? Восприятие, разум, познание и познаваемое, я и вселенная. На первых порах феноменологическая редукция науки сделала свободной сферу независимой философии. На следующем этапе она привела к редукции метафизики до философии познания, к целому столетию страстных и противоречивых усилий.
Следуя логике развития, историк идей обязательно краешком глаза заметит в конце второй научной революции приход революции философской. Этот запоздалый ответ на ясно поставленный вопрос называется «Критика чистого разума»: 1781 год — век спустя.
Механистическая, а потом и динамическая философия способствовала расширению познания, которое повлекло за собой его дробление на отдельные области развития, все более и более независимые друг от друга и подчиненные каждая своей структуре. Первый из таких разрывов отделил словесность от науки в том узком
Как только процесс набирает ход, новое знание влечет за собой новое знание, успех влечет успех. Это и есть множитель — эффект снежного кома. Множитель зависит в первую очередь от объема взаимных сообщений, то есть от числа людей, которое выросло вдвое с 1680 по 1780 год, главным образом с 1730 по 1780-й. Интенсивность общения выше в городской среде. Городское население растет быстрее. С 1680 по 1780 год оно увеличивается почти в три раза, а в центрах с особо благоприятными условиями, к числу которых относятся мегаполисы с населением более 100 тыс. человек, — в пять раз. Одновременно растет дорожная сеть. Это изменение оказывается более заметным и благоприятным на востоке, где происходит преодоление пороговых значений. В качестве примера можно привести Бранденбург и Пруссию. В Англии сеть коммуникаций меняется с 1740 года, во Франции — с 1760-го. Это то, что касается физического множителя.
Но перемены затрагивают и структуру населения: больше взрослых, а значит, больше людей, наделенных более долгой памятью. Самое труднопреодолимое препятствие для передачи знаний состоит в том, что процесс каждый раз прерывается смертью, каждый человек начинает осваивать его с нуля; вот почему эффект увеличения на десять лет продолжительности взрослой жизни оказывается наиболее значимым из всех составных частей множителя. Восемнадцатый век, стоящий у истока процесса удлинения жизни (увеличение продолжительности взрослой жизни первоначально представляет собой ее удлинение и лишь потом — старение), извлекает из этого все преимущества — и одни только преимущества. Лишь позднее, с ограничением рождаемости, подрезающим основание пирамиды, проявляются и негативные последствия. Совокупный эффект действия всех этих факторов трудно выразить в цифрах. Так или иначе, в XVIII веке выигрыш от него был огромен.
Главную роль сыграло изменение и умножение способов передачи и усвоения знаний. Всем управляет распространение грамотности; вероятность научного прогресса зависит не от общей численности населения, но от численности населения, имеющего свободный доступ к письменной культуре, то есть в действительности от порога, с которого начинается самостоятельное обучение, куда более труднодостижимого, чем грамотность как таковая. Этот порог во многом зависит от характера полученного образования. И здесь на доске почета вновь религиозные диссиденты Шотландии, Англии и Новой Англии. Неплохие системы приобретения научных навыков имеются также в новых протестантских странах на востоке: рядом с Шотландией вполне можно поставить Пруссию. При этом по-прежнему сохраняется зависимость между этими системами и уровнем грамотности. Кроме этого важнейшего фактора, имеет значение способность участвовать в передаче, распространении и приумножении научно-практических знаний, касающихся вещей; можно представить себе, если не начертить, идеальную карту Европы. На этой карте можно было бы увидеть, что Англия и Шотландия ликвидировали большую часть своего демографического отставания от Франции. На треть населения Франции приходилось бы три четверти ее удельного веса. Ирландия была бы еле заметной точкой,
Испания тоже была бы плохо различима. Италия весила бы столько же, сколько Бельгия, Голландия — две-три Италии, Пруссия — почти столько же, сколько вся Германия целиком. В Центральной Европе выделялись бы два форпоста — Бранденбург и Богемия; протестантская Германия сокрушила бы католическую. Пруссия составляла бы примерно 50–60 % от Англии; Германия в целом — 70–80 % от Франции, при этом Пруссия (6 млн. человек) весила бы втрое больше России (30 млн). Эта карта предвосхищала бы карту научных достижений первой половины XIX века: Франция, Англия, северная Германия, стрелка в направлении Богемии и Австрии, а также в направлении российской части Польши и самой России, но почти ничего на юге.
Наглядный пример: Франция. Иезуиты, наставники верхушки среднего класса, очень быстро — доказательством могут служить «Записки Треву» — поняли всю пользу механистической философии. Как убедительно показал преподобный отец Дэнвиль, они согласились наряду с латинским языком отвести достаточно большое место математике и на практике без всякого драматизма отказались от аристотелевской физики. Эта интродукция была осуществлена в последние десятилетия XVII века, но в XVIII веке новая программа стала более качественной и глубокой. Одновременно можно оценить, какой победой «просвещенного мракобесия» стало во Франции, как и везде, изгнание иезуитов в 1762 году. Пруссия поразила мир, через 80 лет после гугенотов приняв французских иезуитов. «В 1700 году представители пяти французских отделений общества Иисуса преподавали физику в 80 коллежах из 88». Полнее всего были охвачены Париж и юго-восток. «В 1761 году — 85 коллежей из 90 [но в первую очередь, за счет увеличения частоты курсов, имел место качественный прогресс]: в 62 коллежах читался годичный курс, в 23-х — полный двухлетний цикл». Еще более важную роль играло математическое образование. Помимо пяти гидрографических кафедр, в 1761 году иезуиты преподавали «точные науки в 21 коллеже. Что касается квалификации учителей, то отныне в большинстве случаев „математики” были профессиональными преподавателями». Этой эволюции благоприятствовало основание королевских кафедр. В любом случае, мы можем наблюдать процесс осознания в верхах важности научной культуры в то самое время, когда происходит отмеченный выше семантический сдвиг. «Математику необходимо изучать с юности», — резонно отмечали в ту пору. Среди тогдашних кадров — множество почтенных людей и, за недостатком оригинальных исследователей, целый ряд переводчиков и популяризаторов передовых трудов, изданных в Англии. «<…> П. Пезена издал „Трактат о флюксиях” (1749) и „Алгебраический трактат” Маклорена (1750) <…> в 1767 году— „Принципы работы часов” М. Гаррисона и грандиозный „Курс оптики” Смита, снабдив его примечаниями. Его ученик, П. Ривуар <….> — Майхилла и Кэнтона (1752) <…> Брюса Тейлора (1757). Отцы Бланшар и Дюма подготовили расширенное издание „Логарифмических таблиц” Гардинера, „более изящное и точное, чем английский оригинал”, утверждает Лаланд». Не менее интересна эволюция содержания курсов. Чтобы не отпугнуть учеников, добрые пастыри были склонны в духе Плюша преподавать скорее описательную и экспериментальную физику,
чем математическую; по крайней мере, молодые аристократы могли с ранней юности окунуться в атмосферу физических кабинетов — прообразов современных лабораторий. Еще одно новшество — время, отведенное истории науки. Действительно, ничто не может дать более ясного представления о таком захватывающем понятии, как прогресс, которое влияние окружения поможет подкрепить примерами — при условии, что найдется зрелый ум, готовый их усвоить. Благодаря такому типу образования и усилиям литераторов это условие все чаще оказывалось выполнимым. «Не было такого учебника, — замечает преподобный отец Дэнвиль, — в котором мы не встретили бы точного изложения представлений Аристотеля, Эпикура, Декарта, Гассенди или ученых-химиков о природе различных элементов мироздания».Разумеется, ничто не обходится без трений. На XV Генеральной конгрегации ломались копья по поводу немедленного возвращения к учению Аристотеля. Бессмысленные арьергардные бои. Поддержанное в особенности парламентом Тулузы, новое учение продолжает свое триумфальное шествие. Парадоксальным образом в 30—40-е годы картезианцы сплотили свои ряды не без задней мысли. Во многом дело было в необходимости противостоять поднимающейся волне ныотонианства. В 1720 году отец Кастель заподозрил Ньютона в том, что тот воскрешает «дружеские отношения, требования, амбиции и вожделения наших пращуров-философов, от которых избавил науку Декарт» (Ф. де Дэнвиль): отголоски опасений, за сорок лет до того высказанных на высшем уровне Мальбраншем и Лейбницем. Межнациональный спор, но одновременно еще и технический прием. В этой истории было немало любопытных поворотов. Против Ньютона, в 1730-е годы пропагандируемого во Франции Вольтером и Мопертюи, а после 1750 года — энциклопедистами, и ньютоновского лагеря, обвиненного в материализме, иезуиты взяли себе в союзники Декарта с его спиритуализмом. Спор о всемирном тяготении по крайней мере послужил освобождению курса физики в коллежах от «природы вещей». Опасность была успешно преодолена на рубеже первой и второй трети XVIII века, на столетие раньше Испании и на полвека — Италии. Великая аскетическая битва за абстракцию велась на ниве математического образования. И здесь перелом произошел в 1730—1740-е годы.
Усилия иезуитов завершились массовым успехом; но они были не одиноки. Оратория шла параллельным курсом. В силу личных связей оратория была научной и картезианской. Эти связи стали особенно прочными в XVIII веке: «…Благодаря импульсу, данному в XVII веке такими учеными, как отец Мальбранш, отец Лами, отец Жакме, отец Преете, оратория получила целое поколение таких преподавателей, как отец Рейно, отец Меркастель, отец Мазьер, чьи ученики… вплоть до Революции были хранителями подлинного очага научной культуры. Одним из последних свидетелей этого стал отец Котт, один из основателей метеорологии, в самый канун» Революции (Пьер Костабель). Среди преподавателей Конгрегации оратории был Жозеф-Нисефор Ньепс (1765–1833), будущий изобретатель фотографии, среди учеников — Кассини, Лаэннек, Монж и Бернар Лами (1640–1715), который, помимо прочих своих заслуг, был автором прекрасных учебников математики, выдержавших множество переизданий. Таково было общее умонастроение: ведь даже бенедиктинцы, прежде всего мавристы, поняли необходимость урезать время, отведенное на мертвые языки, в пользу естественных наук.
Слабость естественнонаучного образования во Франции проистекала из отсталости университетских кадров, абсолютно неспособных к каким-либо переменам. Через них приходилось просто перепрыгивать. Какой контраст с восточной Германией (вспомним Галле), Шотландией и даже Англией! Ничего, или почти ничего, между коллежем, закладывающим основы, и многочисленными научными обществами, очагами неформальной передачи нового знания.
Необходимый инструментарий передачи знаний и прогресса формировался вне традиционного высшего преподавательского состава. Обратимся к медицине: рядом с заурядным центральным ядром, образуемым медицинскими факультетами и коллежами, — «двадцать два медицинских факультета и двадцать два коллежа в начале XVIII века» (Пьер Юар), вот составляющие вспомогательной сети: Коллеж-Ро-яль и Королевский ботанический сад в Париже, подготовка больничных работников, активно действующие военные и морские медицинские школы, а также частные школы, основанные гражданскими лицами или монашескими орденами. «И наконец, научные общества, специализированные журналы и энциклопедии способствовали аккумуляции информации в области медицины и предоставляли практикующим врачам возможность послеуниверситетского образования». Надо ли упоминать также о важности связей между медиками из разных стран? Наиболее плодотворные контакты завязываются с Англией. «…Моран, Фр. Юно, Дюроше (1783), Тенон (1786), Антуан Дюбуа, Шопар, Дезотё, де Жюссьё, Ж.-Ж. Сю (1783), Бруссонне получали образование в Англии… И наоборот, Элизабет Найхелл, лучшая лондонская акушерка, У. Смелли, тоже великий акушер, А. Монро, Уильям Хантер (1743–1748), Кэллизен (1755), Прингл, Шарп (1750), Мэтью Бэйли (1788), Тобиас Хокинс, Смолетт, Ригби, Бромфилд, Гардинер, Кэдуолайдер, Балфинч, Джонс, Джон Джеффриз (1785), Белл, Моррис, Джон Морган, Эстли Купер (1792) приезжали на континент. Ассоциированными членами Королевской хирургической академии и Королевского медицинского общества состояло множество англичан, и точно так же Лондонское королевское общество приняло в свои ряды многих французов». Качество, уровень и легкость международных обменов являлись в XVIII веке одним из важнейших факторов прогресса. Они во многом компенсировали снижение роли латыни как международного медицинского языка. Наибольшее число переводов делалось с английского на французский; поэтому так велика была роль переводчиков. «Некоторые были одновременно врачами и филологами». Наряду с Лефевром де Вильнёвом (1732–1809), с Боскийоном (ум. 1816) или Жо, профессорами Коллеж-Рояль, великое множество врачей достаточно свободно владели английским, чтобы обеспечить перевод необходимых пособий: назовем Лассю, Сабатье, Тьона де ла Шома, Дюшануа, Барона, Коста, Шоссье, Пинеля, Лебега, дю Преля, Сю. Другие переводчики не были врачами, но были достаточно сведущи в медицинской проблематике, чтобы их труд оказывался полезен; к этой категории можно отнести Лемуана, Жене, Одибера.
Именно медицинская проблематика была в 1650—1660-х годах основным полем битвы между приверженцами Аристотеля и сторонниками новых учений. Вплоть до 1777 года фармацевтическое образование во Франции располагало лишь самыми скромными средствами. «В Париже основную роль играло одно-единственное учреждение… Это было основанное в 1576 году… благотворительное заведение, в состав которого [помимо прочего] должны были входить аптечная лаборатория для изготовления лекарств… и ботанический сад для выращивания и изучения лекарственных трав. Вскоре это заведение сделалось любимым местом встреч аптекарей. Когда в 1624 году их гильдия взяла его в свое ведение, оно стало „Аптекарским садом”, на базе которого в 1777 году была создана коллегия фармацевтов…» (Шарль Бедель). Внедрение химии было осторожным и постепенным вследствие недоверия служителей Гиппократа к этой названой дочери Парацельса. В XVIII веке плотина была прорвана. Среди наиболее знаменитых преподавателей были Этьен-Франсуа Жоффруа (1672–1731), автор «Таблиц химического сродства», и его младший брат, Клод-Жозеф Жоффруа (1685–1752). «Двадцать пятого апреля 1777 года Людовик XVI принял решение объединить… преподавателей аптекарского дела и… наиболее привилегированных аптекарей Парижа в единую коллегию… 10 февраля 1780 года [был утвержден ее] статут». Рубеж был перейден. В провинции только Монпелье стоял на сопоставимом уровне; Нант был далеко позади.