Цветные миры
Шрифт:
Когда раздвигался занавес, вряд ли кто-нибудь заметил, как два высоких лакея бесшумно подошли к Мансарту и, ловко взяв его под руки, увели прочь от гостей, яств и музыки в вестибюль. Раввин спокойно последовал за ним, и слуга быстро принес им пальто и шляпы; лифт стоял уже наготове, с открытой дверью. Они быстро спустились на тридцать два этажа вниз — к выходу. Когда Мансарт и Блюменшвейг переходили площадь, раввин сказал:
— На протяжении последних пятисот лет всей многовековой истории человечества западноевропейские захватчики держали мир в рабстве. Но день их беззаконии близится к закату. От Финляндии до Калькутты, от Израиля до мыса Доброй Надежды, от Арктики до Антарктики — всюду люди, массы людей берут в свои руки власть, которая принадлежит им по праву.
На Пятой авеню стоял «кадиллак» его сына, но самого Бенджамина не было видно. Мансарт подозвал такси. Раввин повернулся к Мансарту, голова его была не покрыта, и седые волосы развевались от порывов холодного ночного ветра; при свете фонарей
Шли месяцы… Внешне Мануэл Мансарт почти не менялся — он по-прежнему выглядел бодрым и, казалось, продолжал наслаждаться жизнью. В октябре он отметил день своего рождения — ему исполнилось семьдесят восемь лет. Джин, однако, понимала, что конец Мануэла близок. Врачи, которых она приглашала в дом под видом знакомых, были озадачены.
Сидя около кресла Мансарта, который как будто дремал, один из них тихо говорил Джин:
— Я думал, что это рак. Но боли исчезли, да и другие симптомы отсутствуют. Никак не пойму, в чем тут дело. И все-таки долго он не протянет.
— Мы, врачи, знаем так мало, — вмешался другой. — И меньше всего знаем о старости, потому что не успеваем изучать ее как следует.
— Господи! Будь у нас больницы и средства, какие имеются в некоторых странах…
— Но, увы, у нас их нет, — сказал Мансарт, открывая глаза. — Ну а, в конце концов, какая разница? Это вопрос всего лишь нескольких лет — немного больше, немного меньше. Мы с Джин прожили полноценную жизнь — долгую и плодотворную. Я отдаю себе отчет в том, что скоро покину и ее, и этот мир навсегда. А пока мы живы, мы не расстанемся с нашими воспоминаниями и идеалами.
Джин посмотрела на него долгим, внимательным взглядом и тихо спросила:
— Ты не питаешь надежды? Я хочу сказать — на то, что после…
Мануэл грустно усмехнулся и ответил:
— Никакой! — Потом продолжал: — Мы всегда считаем, что если что-нибудь нам желательно, то, значит, оно должно на самом деле существовать. И если человек не верит в то, что это желательное для него существует, его почему-то осуждают. Большинство людей с удовольствием жили бы еще раз, для того чтобы продлить свое существование или для того, может быть, чтобы исправить свои ошибки и пожить более счастливо. Некоторым, однако, этого не требуется — они удовлетворены полученным опытом и готовы подвести под своей жизнью черту. Если кто-нибудь смотрит действительности в глаза и честно заявляет: «Я ничего не знаю и не вижу ни малейших доказательств того, что мы будем жить снова», — то зачем нужно этого человека высмеивать, порочить и, говоря образно, изгонять из конгрегации праведников, куда тем временем устремляется как в удобное убежище множество лицемеров, обманщиков и глупцов? Разве не разумнее и не лучше сказать «я не знаю» или «я не питаю надежды»? Что бы ни проповедовал апостол Павел, я знаю, что Надежда — это еще не Истина. И, во всяком случае, не стану лицемерить. Если другие верят в бессмертие, я уважаю их право так верить. Но я ненавижу фанатиков, которые охотно отправили бы меня в ад за то, что я ее хочу притворяться. — Немного помолчав, он добавил: — Бог не драматург. Его творения умирают обычной смертью, без драматизма. Они участвуют в трагедиях, где нет кульминационного момента, и, погибая, не торжествуют над злом. Они умирают покорно и беспомощно, просто умирают — и все.
Дни Мануэла Мансарта текли тихо и безмятежно, несмотря на напряженную обстановку в стране и во всем мире. Однажды утром Джин повезла его в Бруклинский ботанический сад полюбоваться осенней прелестью цветов и деревьев. Она видела, что Мануэл постепенно слабеет и сам это сознает. На обратном пути, когда они ехали по мосту через Ист-Ривер, Мансарт, глядя на смутно обозначившиеся впереди высокие силуэты Манхэттена, тихо запел:
Вниз опустись, колесница бесшумная, и умчи меня в горний край…Когда они подъехали к многоквартирному дому, где жил Ревелс, Мансарту понадобилось больше помощи, чем обычно, и при посадке в лифт, и при входе в квартиру. Когда Джин усадила его в кресло, укутав колени пледом, Мануэл тихо сказал:
— Собери моих разбросанных по всему миру детей, всех до одного. Дуглас, мой первенец, в Чикаго со своей женой; позови их, а заодно и их дочь с ее мужем и ребенком — они в Калифорнии. Ревелс здесь, но его сын Филип живет на Гавайях, среди прекраснейшей в мире природы. Не забудь пригласить и его и Мэриан — Гарри Бриджес отпустит их. Соджорнер и ее епископ охотно поспешат ко мне из Африки. Мне хочется еще раз взглянуть на Джеки и Энн, на брата и сестру Мэриан и на их мать. Кроме того, в Атланте живут двое молодых людей по фамилии Болдуин — внебрачные сыновья покойного Джона, ничуть не похожие на своего отца, а в Арканзасе — молодой Моор. Может быть, они тоже приедут. Я все еще надеюсь, что сын Дугласа Аделберт вернется из Европы. Прошу тебя, пошли ему телеграмму. Как будет хорошо, если в момент моей кончины, которая, как я уверен, теперь не за горами, вокруг меня соберется весь мой выводок. А ты, моя дорогая, верная Джин, всегда со мной. Я хочу, чтобы мы попрощались все вместе на этой старой, недоброй, но прекрасной земле.
Получив
извещение, близкие Мануэла Мансарта тронулись в путь — поездами и самолетами, в такси и в своих машинах по дорогам, рекам и океанам, — чтобы быть возле его ложа. Они прибывали то поодиночке, то парами, то целыми семьями, встревоженные и расстроенные. После первых приветствий старшее поколение заговорило о своих семейных делах, о судьбе своих детей, о текущих международных событиях, об экономическом положении страны, о погоде, модах и нарядах. Постепенно все как бы разбились на возрастные группы, и в один ненастный вечер молодежь забралась на крышу и уселась там под моросящим дождем, прижавшись друг к другу и прикрывшись зонтами и плащами. Взоры всех были устремлены на запад, где на противоположном берегу Гудзона смутно виднелись отвесные скалы Нью-Джерси. Кто-то заговорил — в темноте трудно было различить, кто именно.— Мы собрались сюда, — отчетливо говорил голос, — чтобы присутствовать при закате одной жизни. Это была хорошая жизнь, но, к сожалению, не давшая зрелых плодов. Наша задача — продолжить начатое ею дело и добиться того, чтобы оно послужило будущему — и не только будущему нашего цветного народа здесь, в Америке, но также и будущему всего человечества. У нас, негров, представители свободных профессий, государственные служащие и другие работники умственного труда парализованы — они молчат и бездействуют. Занятые только своей профессией, они — каждый в своей области — упорно трудятся, прилично зарабатывают и потому молчат. Да, на свой заработок они могут купить машину и холодильник, снять лучшую квартиру, нередко даже приобрести или построить себе дом; у них есть свой счет в банке. Но, в конце концов, что все это дает? В лучшем случае о негре можно сказать, что он «поднимается из глубин преисподней в верхний круг ада».
К этому моменту все уже поняли, что голос принадлежит Филипу.
— Все мы в той или иной степени испытываем разочарование. Мелкое предпринимательство, если даже им занимаются толковые негры, у которых есть какой-то капитал, не принесет удачи, так как полностью будет зависеть от белых банков, торговых компаний и вообще «большого бизнеса». При этом, прямо или косвенно, оно основано на эксплуатации бедняков и не дает на деле возможности ни свободно мыслить, ни свободно действовать. Джеки и Энн там, в Миссисипи, не в состоянии существовать в качестве мелких фермеров. Ими помыкают белые торговцы, они только пешки в руках мелких белых политиканов и живут под вечной угрозой расправы со стороны толпы. Даже мой шурин, устроившийся здесь, в Нью-Йорке, в одной из контор «Рокфеллер-центра», в будущем, возможно, вице-президент крупной корпорации, и тот рассчитывает лишь на то, что станет винтиком в огромной машине международного нефтяного треста, не имея решающего голоса в определении целей фирмы и в ее практической деятельности.
Филипа прервал грудной, выразительный голос Энн, полный душевной тревоги:
— Мне стыдно, да, мне стыдно за свой народ. Мы утратили ясность перспективы и цели. Забыли свою славную историю — летопись бесконечной борьбы против террора белых, забыли страдания, закалявшие нас в этой борьбе, которая давала нам большой опыт. Мы пренебрегаем заветами своих великих людей и слепо преклоняемся перед белой Америкой. Ради чего?
Позади Энн чей-то глубокий бас начал едва слышно читать нараспев гимн о пророке Илии: «Тогда Илия пророк понесся вперед, как пламя; его слова казались огненными языками…» Но Энн, откинув капюшон и подставив дождю лицо, продолжала:
— Что представляет собой Америка, перед которой мы пресмыкаемся? Восток США перестал быть светочем литературы, гуманности, культурных традиций. Здесь открыто расцвела наглая финансово-промышленная диктатура. А наш свободный Запад? Там исчезла былая слава пионеров Калифорнии. На Северо-Западе, где вечно жива память о Джо Хилле, рабочими помыкают продажные лидеры, а на Юге, как сто и больше лет назад, по-прежнему царят дикая жестокость и невежество. Разве Америка была предназначена для этого, а не для того, чтобы смягчить нравы, исправить все недостатки, отобрать и слить воедино все лучшее, что имеет Европа, Азия и Африка, даже то, что давно забыто в тяжелых условиях нищеты и отсталости? Может быть, она еще выполнит эту миссию. Но в настоящее время американцы немецкого происхождения уже не помнят о своем богатом духовном наследии. Скандинавы забывают свой фольклор. Множество итальянцев утратили представление о былой славе Древнего Рима и помнят лишь то, чему научили их трущобы Неаполя и притоны Сицилии. Да что там! Наш крупнейший государственный деятель хвастает тем, что в тридцать пять лет совершил с помощью нечестных махинаций выгодную биржевую сделку и присвоил себе миллион долларов, не заработанных личным трудом. Ирландцы, забывающие о кельтском Возрождении и ирландском театре, продолжают покидать одну из красивейших стран земного шара. А что мы, негры и индейцы, можем противопоставить всему этому? Индейцы в США духовно мертвы, у них нет ни литературы, ни истории. Наши негры словно кем-то загипнотизированы. Где тот бурный расцвет негритянской литературы, который так характерен для предыдущего поколения? Где наши поэзия и музыка, балет и драма? За последнее десятилетие мы не создали ни одной поэмы, ни одного романа, ни одной выдающейся пьесы на историческую или современную тему. Ничего, кроме азартных игр, бокса и джаза.